– Лишь отчасти.
Адамс невесело улыбнулся:
– На языке цветов, столь популярном в наши дни, желтые розы означают: «Принадлежу тебе сердцем и душой». Вот что Кловер сказала Лиззи Камерон за двое суток до своей смерти.
– Это было послание для вас, – тихо заметил Холмс.
Адамс мотнул головой:
– Нет. Если Кловер знала про… про мое безумное послание Лиззи, написанное в июле, – он указал на карман Холмса, – и умоляла ответить, правда ли оно существует… если Ребекка Лорн терзала ее разговорами об этом письме… или даже просто намеками… и если Лиззи не стала отрицать…
Холмс, протянув руку через стол, легонько стиснул локоть Адамса:
– Не позволяйте своему воображению вас обманывать. Вы знаете доброе сердце Кловер. Ее послание на языке цветов, обращенное к больной подруге, скорее всего, выражало всего лишь любовь и ласку.
Впрочем, Холмс знал, что в тот вечер между женщинами произошло неприятное объяснение. Кловер спросила у Лиззи Камерон, действительно ли та получила такое письмо от «моего Генри». Лиззи была больна, не в духе, и хотя высмеяла самую мысль, отрицать впрямую тоже не стала и даже поддразнила Кловер и Ребекку Лорн, что те хотят увидеть «подобный презанятный документ». Холмс знал о разговоре, поскольку не только нашел письмо, приколотое с нижней стороны к ящику туалетного стола, но и позаимствовал личный дневник Лиззи за 1885 год на время, достаточное, чтобы прочесть записи за начало декабря. Дневник был уже возвращен на место – с немалым риском для лица, исполнившего поручение Холмса, а вот июльское письмо, как и другие письма, добытые в других домах теми же грязными методами, Холмс оставил при себе до окончательной развязки нынешних событий.
Холмс видел, что Адамс на грани слома. Человек, который после смерти жены уплыл с другом-художником в Южные моря и три года отдал бесцельным блужданиям. Человек, который взял с великого скульптора клятвенное обещание хранить тайну и поручил тому воздвигнуть мавзолей для живого в удивительном памятнике не только усопшей жене, но и собственному горю.
Уже стоя со шляпой и тростью в руке, Холмс помедлил и вытащил из кармана еще один листок бумаги:
– Его дал мне Хэй, хотя все ваши друзья знают про это письмо, Адамс. Кловер… миссис Адамс начала писать сестре Эллен почти сразу, как вы ушли к дантисту. Не сомневаюсь, вы помните наизусть каждую фразу, но для общей картины вам стоит услышать их еще раз:
Будь во мне хоть что-нибудь хорошее, я смогла бы на это опереться и мало-помалу начать жить сызнова. Не передать словами, насколько Генри ласков и терпелив. Бог мог бы ему позавидовать – он все сносит, надеясь и отчаиваясь час за часом. Генри несказанно лучше и добрее всех вас.
Холмс сложил записку и убрал ее к голубому конверту.
– Она написала эти слова, мистер Адамс, после того, как узнала про ваше июльское письмо к Лиззи Камерон. Она уже вас простила.
Адамс встал и устремил на сыщика непостижимый взгляд:
– Когда я вынужден буду увидеть вас снова, мистер Холмс? Какой новый ад ожидает меня… нас всех?
– Чикаго, – ответил Холмс.
Не обращаясь за помощью к дворецкому, он тихо вышел из дома и сам притворил за собой дверь.
Четверг, 13 апреля, 10:00
Часть моего повествования, посвященная Всемирной выставке, по плану должна была начаться с объяснений, почему Генри Джеймс – вопреки всем инстинктам и привычкам – поехал в Чикаго и принял участие в тамошних приключениях сыщика. Однако, по правде говоря, я не знаю, отчего Джеймс так поступил.
Мы все встречали скрытных людей, однако и Шерлок Холмс, и Генри Джеймс оказались самыми непроницаемыми в моем долгом опыте изучения людей и проникновения в мысли персонажей. То, что Холмс тщательно оберегал свой внутренний мир, вполне объяснимо: он выбился из низов и всю жизнь шел как по канату, ежесекундно напрягая железную волю и феноменальный интеллект. Большинству из нас не постичь, как работают разум и сердце Холмса – если у него есть сердце. И даже сумей мы это постичь, мы бы не вынесли такого знания.
Однако мысли и чувства Генри Джеймса сокрыты от нас еще более толстым слоем душевной брони. Как и Холмс, Джеймс целиком выдумал себя – себя-художника, себя-Мастера, себя-холостяка, повенчанного лишь со своим искусством, – чистым усилием воли, быть может следуя завету Китса: «Созидательное начало созидает себя само». [30] Однако, в отличие от сыщика, Джеймс пытался скрыть свою глубинную сущность даже от собственного взгляда. Каждое вышедшее из-под его пера слово – письма, вступления, романы и рассказы – грозило выдать что-то, чего писатель показывать не хотел. Самодисциплина, с которой Джеймс этому противодействовал, оказалась безжалостно эффективна. Он так успешно таил сокровенные мысли и мотивы значительной части своих поступков, что нам остается лишь стоять перед наглухо закрытым и внешне противоречивым сооружением по имени «Генри Джеймс» и гадать, почему он сделал тот или иной выбор.
Так или иначе, Джеймс решил последовать за Холмсом в Чикаго, и я прошу извинений у него и у вас за то, что перепрыгну через два дня в строго хронологическом повествовании и лишь затем возвращусь к более ранним событиям.
На второй день в Чикаго Холмс почти силком вытащил Генри Джеймса на короткий экскурсионный тур вдоль Белого города Колумбовой выставки. Пароходик отходил от причала, расположенного довольно близко к их гостинице. Он держался на почтительном расстоянии от вдающегося в озеро пирса, на котором заканчивалось строительство исполинского конвейера для людей, и давал любопытствующим возможность полтора часа созерцать будущую выставку с озера Мичиган.
– Я не совсем понимаю, зачем нужна поездка, – сказал Джеймс, стоя вместе с Холмсом у правого борта шумного прогулочного суденышка.
Современный пароход с рядами скамеек на каждой из трех своих крытых палуб вмещал триста человек и звался «Колумб». Ему предстояло стать паромом и каждый час возить новых посетителей на выставку, а утомившихся гуляк – обратно в отели, но сейчас на нем было всего пятьдесят пассажиров, и все они – за вычетом Джеймса и почти всегда бесстрастного Холмса – пребывали в чрезвычайном волнении просто от перспективы поглазеть на несколько недостроенных зданий.
– Я показываю вам будущее, – ответил Холмс.
Когда пароход отходил от причала в центре Чикаго, над озером лежал туман, но ближе к Джексон-парку, где разместилась Колумбова выставка, дымка рассеялась, и солнце как будто лично взяло на себя попечение о туристах: оно согревало их и словно огромным прожектором подсвечивало береговую линию. Джеймс знал, что, технически говоря, Джексон-парк представляет собой южное продолжение Чикаго – дальше от озера, на Шестьдесят третьей улице, уже стояли дома и магазины, – но та квадратная миля у воды, где раскинулась теперь выставка, всегда была песчаной, заболоченной, безжизненной, ненужной даже земельным спекулянтам, которые по мере роста городских железных дорог расширяли Чикаго на мили и мили в прерию.