Когда наблюдатель делал шаг вбок, полуприкрытые глаза статуи как будто следили за ним. Складки одеяния тяжело ниспадали с колен, отполированных частыми прикосновениями.
– Есть ли у скульптуры название? – спросил Холмс.
Он снова сделал шаг влево, затем вправо, чувствуя, как глаза из-под капюшона отмечают его движения.
Адамс опустился на скамью напротив памятника и закинул ногу на ногу:
– Я хотел назвать ее «Упокоение», но это было бы не совсем правильно, да? Как раз покоя-то в ней нет… или есть что-то большее. Мой друг Ла Фарж называет ее «Кваннон», по японскому имени китайской Гуаньинь. Петрарка сказал бы: «Siccome eterna vita è veder Dio». [25] По-моему, настоящий художник должен был оставить ее безымянной, чтобы не ограничивать возможные толкования.
– Скамья? – спросил Джеймс, поворачиваясь к Адамсу.
– Ее спроектировал Стэнфорд Уайт, он же решил, как посадить деревья, и в этом ушел от моего первоначального восточного замысла еще дальше, чем Сент-Годенс. Зимой девяностого рабочие Уайта закрыли все навесом больше чем на месяц. Однако крылья грифонов… совсем не та традиция Шакьямуни, которую мы с Ла Фаржем имели в виду. Хотя, я думаю, эта скульптура – очень сент-годенсовская, лучшее выражение его творческого гения.
Джеймс вновь повернулся к статуе и спросил:
– А у Сент-Годенса есть для нее название?
– Несколько, – ответил Адамс. – Последнее, которое я слышал в ответ на чей-то вопрос, было «Загадка будущей жизни», но он сам понимает, что это не годится. Сент-Годенс говорит на языке камня, не на языке слов.
– «Я искуситель и сомненье», – проговорил Джеймс.
– Да, – согласился Адамс.
– Я не узнаю цитаты, – сказал Холмс.
– Стихотворение Эмерсона «Брахма», – ответил Генри Джеймс и прочитал на память:
Убийца мнит, что убивает,
Убитый мнит, что пал в крови, —
Ни тот и ни другой не знает,
Куда ведут пути мои.
Забвенье, даль – мои дороги,
Мне безразличны тьма и свет;
Во мне – отверженные боги,
Величий и падений след.
Кто прочь стремится в самомненье,
Тому я сам даю полет;
Я искуситель и сомненье,
Тот гимн, что мне брамин поет.
Ко мне стремятся боги тщетно,
Священных Семь, – но в тишине
Добро творящий незаметно
Придет и без небес ко мне! [26]
Холмс кивнул.
– Когда я был в Индии и пытался медитировать под священным деревом бодхи, которое к нашему времени усохло так, что стало не больше сучка, – сказал Адамс, – я написал стихотворение, пытаясь выразить в нем воистину трансцендентный миг. Мне это удалось еще хуже, чем Эмерсону.
– Прочтите нам стихотворение, Генри, – попросил Джеймс.
Адамс замотал было головой, потом закинул руки на спинку скамьи и прочитал тихо:
Жизнь, Время и Пространство, Разум, Мир
Кончаются, где начались, – в единой Мысли
О Чистоте Молчания.
Затем громко расхохотался, так что Джеймс и Холмс даже вздрогнули.
– Извините, – проговорил он минуту спустя, – просто стихотворение Эмерсона напомнило мне строчки, которые Кловер написала в письме к отцу зимой… восемьдесят восьмого, если не ошибаюсь. Наверное, я смогу привести их на память: «У нас была настоящая старомодная метель, и теперь все катаются на санках. Будь здесь Ральф Уолдо Эмерсон, он бы написал про отъезженные ноги – величий и падений след».
Холмс и Джеймс тихонько рассмеялись. Затем Джеймс поймал взгляд Холмса и сказал:
– Я немного прогуляюсь среди надгробий. Скоро вернусь.
Как только Джеймс протиснулся в узкий проход между деревьями, Адамс промолвил:
– Мистер Холмс, теперь нам с вами надо поговорить всерьез.
* * *
– Я знаю, зачем вы здесь, Холмс, – сказал Адамс. – Зачем вы приехали в Вашингтон. Зачем притащили с собой бедного Гарри.
– Хэй вам сказал. – Холмс, положив обе руки на трость, подался вперед, к сидящему Адамсу.
– Нет. Не сказал… пока. Но скажет. Джон не позволит мне долго выглядеть дураком. Мы с ним больше чем друзья, Холмс. Мы как братья.
Холмс кивнул, гадая, как много Адамс знает или подозревает.
– Однако я сразу понял, что вы приехали разрешить так называемую загадку открыток, которые приходят оставшимся в живых «сердцам» в годовщину смерти Кловер. Итак?
– Разгадал ли я ее?
– Да. – Короткое слово рассекло душистый утренний воздух, словно удар хлыста.
– Нет, – ответил Холмс. – Я знаю, что открытки напечатаны на машинке Сэмюеля Клеменса. Я просмотрел список его гостей с Рождества восемьдесят пятого года по декабрь восемьдесят шестого – время, в которое были напечатаны открытки.
– И сузили список?
Холмс раскрыл ладони, не отрывая одну руку от набалдашника трости.
– У Клеменса ночевали Ребекка Лорн и ее кузен Клифтон. Как и Нед Хупер. Как и все остальные оставшиеся «сердца», исключая Кларенса Кинга. В том числе вы, мистер Адамс.
Адамс сухо кивнул:
– Вы действительно подозреваете Ребекку Лорн?
Холмс вытащил из кармана фотографию и, подойдя ближе, отдал ее Адамсу. То был вырезанный из программки Польской оперы снимок британской примадонны Ирэн Адлер.
– Возможно, это та же дама, – сказал Адамс. – Трудно сказать из-за театрального грима и прически. Мисс Лорн одевалась куда скромнее.
– Это та же дама, – ответил Холмс.
– Что с того? Снимок ничего не доказывает.
– Откуда вы знаете, зачем я здесь, если Хэй и Джеймс вам не говорили? – спросил Холмс. – Нед Хупер, я полагаю.
Адамс улыбнулся, вернул ему фотографию и скрестил руки на груди:
– Я был привязан к Неду Хуперу, и весть о его смерти в прошлом декабре стала для меня тяжелым ударом. До того Нед почти каждый год приходил ко мне и умолял обратиться в полицию по поводу так называемой загадки декабрьских открыток. На позапрошлый Новый год он обещал… угрожал… если я не приму мер, отправиться в Лондон к прославленному сыщику Шерлоку Холмсу.
– И что вы ему ответили?
– Кажется, я сказал, что прославленный сыщик Шерлок Холмс – вымышленное лицо.
Холмс кивнул. Довольно долго оба молчали. Где-то за зеленой древесной стеной по кладбищенской аллее проехал экипаж, и цокот копыт затих вдали.