– Не продолжайте! – Она с усилием овладела собой. – Вы говорите о моем брате.
– Да, о вашем брате, – выразительно повторил Рунек, – и вы не возражаете мне, следовательно, вы знаете…
– Я ничего не знаю, не хочу ничего знать! О, Господи! Сжальтесь же надо мной! – Цецилия обеими руками закрыла лицо и покачнулась.
Эгберт мгновенно оказался рядом и поддержал ее, как и тогда на Альбенштейне, ее голова с бледным лицом и закрытыми глазами лежала на его плече.
– Цецилия!
В этом единственном слове, сорвавшемся с губ Эгберта, слышалась пылкая страсть; большие темные глаза Цецилии медленно открылись и встретились с его глазами, одну секунду – целую вечность – они смотрели друг другу в глаза.
Громкие звонкие удары часов возвестили полдень. Эгберт опустил руки и отступил.
– Сделайте Эриха счастливым! – глухо произнес он. – Прощайте, Цецилия!
Через секунду его уже не было в комнате, а Цецилия, прижимаясь пылающим лбом к холодному мрамору камина, плакала, ей казалось, что ее сердце разрывается на части.
Домики многочисленных служащих Оденсберга образовывали нечто вроде маленького городка. Тут был и дом доктора Гагенбаха – маленькая вилла в швейцарском стиле. Она была рассчитана на довольно многочисленное семейство, но пожилой холостяк-доктор и не думал жениться и уже много лет жил один в обществе старухи-ключницы, а теперь к ним присоединился его племянник. В качестве главного врача Гагенбах имел обширную практику в самом Оденсберге, но к нему часто обращались и со стороны.
И сегодня в его приемной сидел приезжий пациент, впрочем, внешне далеко не походивший на больного. На вид этому мужчине было приблизительно лет сорок, и был он весьма внушительной полноты: его руки едва сходились на объемистом брюшке, а глаза почти исчезали за пухлыми, красными, лоснящимися щеками. Тем не менее он чрезвычайно долго рассказывал о своих страданиях и перечислил целый ряд недугов. Наконец Гагенбах перебил его.
– Все, что вы мне рассказываете, я прекрасно знаю, господин Вильман. Я неоднократно говорил вам о том, что вы слишком много внимания уделяете своей драгоценной особе. Если вы не станете в меру пить и есть, не будете укреплять здоровье моционом, то лекарства, которые я вам прописал, не помогут.
– В меру? О Господи, я сама умеренность, но, к сожалению, хозяин гостиницы в данном отношении неминуемо становится жертвой своей профессии – должен же я иной раз поболтать со своими гостями, выпить с ними! На этом держится мое заведение и…
– И вы самоотверженно переносите свою мученическую участь? Как угодно, но в таком случае не требуйте от меня помощи, вообще, я не дорожу побочной практикой, у меня и в Оденсберге полно работы. Почему вы не обратитесь к моим коллегам, у которых гораздо больше свободного времени?
– Потому что я не доверяю им. В вас есть что-то внушающее доверие.
– Да, благодарение богу, я обладаю нужной для этого грубостью, – с полнейшим спокойствием ответил Гагенбах, – она всегда внушает доверие. Итак, угодно вам подчиняться моим предписаниям? Да или нет?
– Да ведь я во всем подчиняюсь! Если бы вы знали, что я вынес за эти последние дни! Эта ужасающая тяжесть в желудке…
– В чем виноваты вкусные жаркое и соусы.
– А эта одышка, это головокружение…
– Происходят от пива, которое вы прилежно употребляете каждый день. Пиво надо исключить, еду ограничить. Итак…
Доктор перечислил целый ряд средств, которые привели Вильмана в неописуемый ужас.
– Да ведь это просто лечение голодом! – завопил он. – Ведь так я и умереть могу!
– А вы предпочитаете пасть жертвой своей профессии? Мне это безразлично, но в таком случае оставьте меня в покое.
Пациент глубоко и сокрушенно вздохнул, но, видно, внушающая доверие грубость доктора одержала верх над его нерешительностью, он сложил руки и, подняв глаза к потолку, умиленно произнес:
– Если уж нельзя иначе, то, Господи, благослови!
Доктор проницательно на него глянул и вдруг спросил:
– Нет ли у вас брата, господин Вильман?
– Нет, я был единственным сыном своих родителей.
– Странно, мне бросилось в глаза сходство… то есть, собственно говоря, это вовсе не сходство, напротив, у вас с ним нет ни одной общей черты. А, может быть, у вас есть родственник, который был в Африке, в Египте, в Сахаре или где-то там в песчаных пустынях?
Полные розовые щеки Вильмана слегка побледнели; он усердно занялся своей тяжелой золотой цепочкой.
– Да… двоюродный брат…
– Который был миссионером? Да? И потом умер от лихорадки?
– Да, господин доктор.
– Его звали Энгельбертом? Так и есть! А вас как зовут?
– Пан-кра-ци-ус, – протяжно ответил Вильман, все еще играя цепочкой от часов.
– Красивое имя! Итак, через три недели вы опять приедете, а если мне случится проезжать мимо вашего ресторана, то я сам наведаюсь.
Вильман простился, кротко поблагодарив за полученный совет, и Гагенбах остался один.
– Все подходит! – пробормотал он. – Значит, двоюродный брат почившего Энгельберта с траурной лентой! У обоих манера набожно поднимать глаза, очевидно, это фамильный недостаток. Сказать ей или нет? Чтобы она сейчас же позвала дражайшего родственника, сызнова переживала вместе с ним всю эту прискорбную историю да еще возобновила свою клятву в вечной верности этому Энгельберту? Кстати, надо будет дать Дагоберту обещанный рецепт, ведь он как раз идет в господский дом к Леони.
Доктор отправился в комнату племянника. Молодой человек был уже совсем готов к выходу, но еще стоял перед зеркалом и внимательно рассматривал себя. Он расправил галстук, пригладил рукой белокурые волосы и постарался красиво закрутить пробивающиеся усики. Наконец он отступил на несколько шагов назад, убедительно приложил руку к сердцу, глубоко вздохнул и начал что-то вполголоса говорить.
Некоторое время доктор с возрастающим удивлением молча наблюдал за ним, а потом сердито крикнул:
– Мальчик, ты не рехнулся?
Дагоберт вздрогнул и покраснел как рак.
– Я уже думал, не спятил ли ты, – продолжал дядя подходя. – Что означают эти фокусы?
– Я… я учил… английские слова, – объяснил Дагоберт.
– Английские слова с такими вздохами? Странный способ учебы!
– Это были английские стихи; я хотел еще раз… Пожалуйста, милый дядя, отдай мне тетрадь! Это мои сочинения!
Как хищная птица, кинулся он к синей тетради, но слишком поздно, доктор уже раскрыл ее и стал перелистывать.
– Зачем так волноваться? Я думаю, у тебя нет причин стыдиться своих сочинений, к тому же ты, кажется, уже имеешь успехи. Фрейлейн Фридберг немало потрудилась над тобой, и, я надеюсь, ты благодарен ей.