И всё равно люби | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Несколько дней тому назад Рут, только из душа, завернувшись в полотенце, подошла к нему, привстала на цыпочки и поцеловала. Он в это время завязывал галстук перед зеркалом. За окном лились птичьи трели – бесконечный поток слащавой лести.

Питер скорчил в зеркале глуповатую мину. Не хотел он говорить ей, как странно чувствует себя в последнее время, как отстраненно от всего, что происходит вокруг него. Как ясно он ощутил это снова сегодня утром, чуть только открыл глаза, – словно он видел мир через старое потрескавшееся стекло.

Депрессия? Говорят, она может вот так вдруг накатить на человека, как и любая болезнь. Возможно, это неизбежная составляющая его синдрома.

Это точно не из-за Рут. Он уверен.

Нет, тут что-то другое, будто чья-то рука откуда-то тянется к нему, охватывает его и пытается что-то донести до него. Он скосил глаза вниз под полотенце, в ложбинку между ее грудями, где расходилась нежная сеточка морщин, но не почувствовал никакого возбуждения, – и тревога усилилась. Груди Рут, ее прекрасные груди в веснушках всегда волновали его.

«Эд Макларен, бедняга, какая кошмарная сцена сегодня в столовой… Надеюсь, с ним все будет в порядке».

Хотя каким-то шестым чувством он знал, что нет, не будет.

Новые мальчики обычно задевали Питера – столько в них новых надежд, беспокойства, напускного веселья. И каждую осень его поражало, как менялись за три летних месяца прежние ученики – раздавались плечи, на щеках решительно обозначался пушок, и весь облик становился неуловимо более взрослым. Сегодня он целый день слонялся туда-сюда, жал бесконечные руки, приветствовал знакомых учеников, знакомился с новичками, приятно ошарашивая некоторых из них тем, что успел запомнить их имена. А что, спасибо «Фейсбуку», великая вещь. Питер очень полюбил «Фейсбук». То и дело от лица смущенного новичка и его гордых родителей он втаскивал в общежитие коробку, чемодан или просто компьютер, опутанный проводами.

Как и в прежние времена, он успел перемолвиться словечком кое с кем из преподавателей, а в перерывах между приступами общительности возвращался к себе за рабочий стол и отвечал на телефонные звонки, которые нельзя было оставить без ответа.

Но он определенно допустил сегодня несколько промахов. Раздраженно выговорил Марку Симмонсу, преподавателю искусствоведения, за то, что тот пренебрег галстуком, – хотя и знал прекрасно, что Марк упорно, всю свою карьеру в Дерри, отказывается следовать этому обязательному правилу. Дважды (и, как понятно теперь, просто от скуки) прерывал презентацию о библиотеке, которую показывали новым ученикам, – причем несущественными и даже не слишком корректными замечаниями о беспроводном Интернете на территории кампуса. Ему просто хотелось услышать свой голос, убедиться – в чем же? – да в своем присутствии здесь. Он стал забывать имена, забывать детали договоренностей, которые обсуждались на предыдущих долгих и скучных совещаниях.

Но хуже всего были не эти оплошности – они-то, пожалуй, простительны почти восьмидесятилетнему старику, – хуже другое: он понимал, что весь день пытается угнаться за оптимизмом, когда-то столь привычным, что он и не замечал его, так легко он ему давался.

Несколько раз сегодняшний день сводил его с Чарли Финнеем. Тот называл его этим прозвищем, Патер, которое так ненавидела Рут, и приветствовал его какой-то фальшивой улыбкой. И Питер впервые испытал страх от присутствия Финнея рядом – какое-то чувство сродни гневу, столь нетипичное для него, Питера, что он почти не узнал его.

Да как ты смеешь! Как ты смеешь разговаривать со мной в таком тоне?!

Глядя теперь на собравшуюся под куполом церкви школу, он понимал, что все его сегодняшние действия, каждое движение имели целью лишь подтвердить его присутствие. В те редкие тихие минуты, когда он оказывался сегодня за своим рабочим столом, он не разговаривал по телефону и не читал никаких бумаг, а лишь бессмысленно сидел и ждал, когда к нему придет сосредоточенность. Бессмысленно смотрел на обшитые панелями стены, на портреты своих предшественников на этих стенах, всех этих усатых джентльменов и гладко выбритых клириков, возглавлявших школу Дерри с самого ее создания в 1902 году. Посмотрел в окно. Вытянул ногу и коснулся параллелограмма, вырезанного на ковре солнечным лучом, словно проверяя, тверда ли почва. Солнце вспыхнуло на щиколотке, почти обжигая. Подошло время следующей встречи, а ему все еще не хотелось шевелиться.

Ему так нравится это место. Он так много работал, чтобы сделать его таким. И он чувствовал, что постепенно оно уходит от него к другим.

Конечно, он такой же здесь, как и прочие. Он так же умрет, и его могила так же порастет травой.


Внезапно он осознал, что незаметно для себя начал говорить. И дошел уже до пассажа о всевидящем взгляде, подмечающем всё-всё, каждого воробья, – он так долго подбирал все слова, одно за другим, стараясь попасть в тон, не перегнуть ни с утешением, ни с запугиванием: все мальчики под приглядом, ни один не будет заброшен.

И все же он не помнил, как начал говорить, и, ошарашенный, сбитый с толку, остановился. Рот его раскрывался словно сам по себе, слова сами вылетали, будто под действием рефлекса. Вспомнился научный эксперимент времен его молодости – или это было уже в одной из исследовательских лабораторий Дерри? Лягушка дрыгала лапкой под воздействием электрического импульса. Мозг в этом не участвовал.

Питер почувствовал, как толпа перед ним чуть сжалась, пошла волной, а потом застыла, будто крошечная далекая картинка, застывшая под стеклом микроскопа. Где же Рут? Неужели и правда ушла домой без него?

В неловкой тишине, наполнившей церковь, в скрытых темнотой дальних рядах грохнул взрыв смеха. Кто-то из ребят не смог больше вынести напряженности момента. Словно рябь по воде, предвестники оглушительного публичного унижения, смешки покатились по рядам – Питер видел скамьи, корчившиеся от смеха, – и постепенно стихли. Да, надо как-то добираться до конца речи.

Рут! Где же Рут?! Он снова поискал ее, но не увидел. Теперь его охватил настоящий страх, виски стиснула льдом внезапная головная боль. По лицу струился пот, стекая за воротник рубашки.

Он потерял Рут из виду по пути в церковь. Она не подождала его.

Совершив над собой странное усилие, будто настраивая себя на правильную частоту, он снова начал говорить, слышал свой голос, звучавший как чужой, и услышал смех облегчения в рядах – он рассказал шутку о корове, лошади и свинье. Уже почти, уже совсем мало осталось, а потом, благодарение Богу, конец, дошел.

Он улыбнулся – непроизвольное сокращение мышц, нелепо растянутый рот, что те лягушачьи прыжки, – откуда взяться улыбке, когда ты охвачен печалью?

В сгустившейся темноте он не мог разглядеть ни одного лица. Он не чувствовал ничего из того, что чувствовал всегда на этой церемонии, – не чувствовал того, что, к его великой радости, наконец ощутила Рут, того, что всегда входило под эти своды вместе с тишиной… нет, это и было самой тишиной, мгновение невероятного единения, так ему казалось, – редкий, поистине благословенный момент, когда он ощущал себя ничтожным, но при этом значимой крупинкой бесконечно громадной Вселенной.