За городом Григорьев отъехал подальше от большой дороги, остановился на берегу реки. Прихваченные с собой кирпичи привязал к мешку. Заплыл на глубину, оттолкнул мешок на стремнину, но верёвки скользили, отцеплялись.
Тогда он вернулся в город, заехал к другу за лопатой. Друг удивился, что Григорьев мокрый: май ещё, купаться холодно.
– Зачем тебе лопата?
– Мать попросила накопать в лесу земли для огорода.
– Так она же, лесная, неплодородная…
Однако лопату дал. Когда Григорьев её возвращал, из багажника пахнуло сыростью, водяной гнилью. Друг подумал: наверно, после мойки.
Григорьев ехал в леске и, один за другим, оставлял мешки по ходу движения, прикапывая дёрном, закидывая прошлогодней листвой. В прямом смысле сеял Таню в землю.
Остальное увёз за деревню, остановился у кучи опила. Набрал из колонки воды в полторашку, омыл то, что было Таней. Запомнились длинные серебряные серьги – Танины любимые. Серьги качались, позванивали, цеплялись за мокрые пряди – и были живее её лица. Сверху, прежде чем закопать, положил её светлую сумочку – укрыл всё это занавеской от ванны.
Утром заехал к своей маме, попил чаю с блинами. Поставил за Танюшку свечку в Храме – вот, всё совершил по-человечески, почти по христианскому обряду.
На работу приехал в гипсе. Объяснил, что при ремонте машины сорвался ключ, сломал ему руку. С собой привёз банковскую карту жены и попросил знакомую снять с неё деньги: четыре раза по 25 тысяч. Сам-то в гипсе не может. Жена уехала, а деньги позарез нужны.
На следствии, подробно рассказывая, как расчленял жену, для чего-то поспешно уточнил:
– У неё и грудь не настоящая – импланты.
Как будто это могло являться смягчающим обстоятельством: вот, мол, какие они, бабы, фальшивые насквозь, душой и телом – дурят нам, мужикам, головы. Как будто даже сейчас хотел пачкануть, выцепить Татьяну грязной ручонкой. Достать оттуда, где она ценой жизни освободилась от него.
Имена и фамилии изменены.
Бывший младший научный сотрудник Катя Игнатьева, а ныне сборщица стеклянной тары и цветмета, по прозвищу Катька Нехочуха, заканчивала шестичасовой рабочий день. Нехочухой ее прозвали вот за что. Никогда она не отказывалась от джентльменских предложений «угоститься», но на сексуальные притязания со стороны угощающей стороны каждый раз так забавно и убежденно заявляла: «Не хочу!!» – что джентльмены от неожиданности немели. И, несмотря на то, что Катерина дралась и даже кусалась, с хохотом валили ее и общими усилиями доводили программу вечера до логического завершения.
У Нехочухи болела голова: не сильно, но противно, будто отлежала на кирпиче. По подпухшему, нежно лиловеющему лицу щекотливо стекали струйки пота. Несмотря на жару, на ней были надеты резиновые сапоги, поношенный спортивный костюм и плащ. Так же были одеты другие сборщики. Их неспешные фигурки равномерно, по человеку на гектар, рассыпались по мусорным кордильерам слева, справа, внизу и вверху.
Запачканным крюком Нехочуха раздвигала, ворошила и цепляла то, что было под ногами. Из-под крюка летели флаконы из-под шампуней, серебристые облатки от (на трезвую голову не выговоришь) бифидумбактерина. Ватные палочки – для слабых ушек, нарядные бутылки из-под сладкого кефира – для нежных желудков и кишочков. Сволочи. Холили и лелеяли свою плоть, сытно кормили, тепло и красиво одевали.
А Бог нам что завещал, говаривала Нехочухина подруга Тоня Шулакова? И, поднимая грязный указательный палец, сама себе отвечала: Бог завещал заботиться не о теле, но о душе!
Тоня была голова. Решала среди сборщиков все текущие и экстренные, внешние и внутренние, политические и административно-хозяйственные вопросы. Идти ругаться: к главному ли санитарному врачу насчет помывки в санпропускнике, к председателю ли городской Думы – о желании ее, Антонины Шулаковой, баллотироваться в депутаты от коллектива сборщиков – все на Тоне.
Попавшая в одну из делегаций Нехочуха, оробев, видела, как Тоню выносят два охранника из кабинета мэра. Тоня цеплялась за дубовую золоченую дверь и бесстрашно выкрикивала:
– Да! Я пропащая, я пьющая! Да, все из дому вынесла и пропила, весь свой дом пропила. Мой дом, мое добро, мои дети: сама заработала – сама пропила, своих роженых детей обобрала. Не вы, Бог мне судья. А вы, господа, чужих детей обираете. Чужое, народное добро выносите… Никтоооо не даст нам избавленьяаааа… Ни Бог, ни царь и ни героой! Даабьемся мы асвобожденья – а…
И к церкви Тоня хаживала. Вы, говорила попу, золотые храмы строите на деньги, которые у стариков, у младенцев, у хворых отобраны – а значит те деньги сатанинские. Тому попу, говорит, поверю, который не в иномарках катается, а изможденный, босой, в рубище и кровоточащих язвах по многострадальной русской земле ходит. Батюшка, наладившийся было на крылечке дискутировать, плюнул, развернулся и ушел.
Ох, умна, башковита Тоня. «Меня тут, – рассказывала, – недавно мент грязью обозвал. Ты, грит, человеческая грязь. А того не знает: бриллиант в грязь попадёт – бриллиантом останется. А пыль к небу подымается – всё равно пылью остаётся. Ты, грю, мент, и есть человеческая пыль!»
Как за каменной стеной, как жена за мужем, как цыплята за наседкой жили за ней сборщики. Жили и враз осиротели: умерла Тоня по весне. Сердце. Умерла, рассказывали, очень достойно: в больнице, в уходе, в чистоте и почете. Будто ее сначала из покойного приема вытурили, а тут мэр со своей свитой.
– А, сама знаменитая Шулакова! В палату «люкс» немедленно!
Ну, тут ей, само собой, крахмальную постель, капельницу, витамины-глюкозу, коньячок – доктора для сердца очень рекомендуют, все такое…
Правда, не так давно влившийся в ряды сборщиков ехидный мужик по прозвищу Черепица видел Тоню в последние минуты её жизни совсем по-другому. Будто лежала она за больничными контейнерами вниз лицом и бродячие собаки нюхали ее, еще живую, и заранее грызлись между собой.
Но на Черепицу гневно шикали и грозились забить рот использованными бабьими прокладками, каких на свалке навалом: хошь на критические дни, хошь на каждый день, хошь с крылышками, хошь без них…
…Гороскоп на неделю обещал Катерине «удачу во всех Ваших начинаниях и общение с супругом, которое доставит Вам незабываемую радость». На этой неделе от Катерины навсегда уходил любимый муж.
Придя из суда, она, по совету подружки, опрокинула первую в жизни рюмку. И сразу поняла, почему люди пьют. Боль, от которой стонала и металась взад и вперед по комнате, останавливалась, вскрикивала и снова металась – боли не стало. Вместо нее пролились, как дождь на иссушённую землю, облегчающие душу обильные слезы. Снизошли блаженный покой и удивительные, чистые, тихие, светлые чувства: прощение, жалость и любовь. К себе, к мужу с разлучницей, ко всем людям на Земле.
Она выпила вторую рюмку и рассмеялась от радости: ей открылось, как глупо и бездарно до сих пор она жила. Как себя обкрадывала, как обедняла и обесцвечивала свою жизнь. Она быстро выпила третью рюмку из боязни, что открытие уйдет, желая усилить и закрепить неизведанное чувство, и посмотреть, что будет дальше. Дальше было такое, что не передать словами. Это было как первая сумасшедшая ночь любви с мужем, только наедине с самой собой.