Меня как будто подменили, и сам себя не узнаю.
Давно уже кругом гремело и сверкало. По горизонту. Обложило. И тут, в Ялани, началась гроза. Да и какая. Сначала ветер сильный налетел. Обрушился. Изо всех сил потрепал в школьном парке и в палисадниках деревья. Но не сломал. Сорвал пыль с дороги, клубя ее, с ней и умчался. Затихло как-то угрожающе.
Взял я Таню за руку – повод так ладно подвернулся, – и побежали мы к школе. Под карниз только стали, и дождь полил как из ведра. Косой стеной – карниз нас не спасает.
Закрываю собой от дождя Таню. Пальцы у нее тонкие, теплые и мягкие, как воск. Сколько держу – не расплавляются. И я молчу теперь. Что и скажу, не слышно будет. Но и оно, молчание мое, меня как будто распирает.
Промокли на нас – на Тане платье, рубаха на мне.
Школа закрыта. Полы и парты, знаю, в ней покрашены – мы сами красили. На практике. Краска уже, конечно, высохла.
Выставил я стекло в окне. Забрались мы в спортзал.
Сидим на спортивном мате. Как Шурик с Ниной на скале. В «Кавказской пленнице».
Зал освещается от частых молний. Успеваю за время вспышки разглядеть обращенное к окну лицо Тани. Вижу и в темноте его потом – как отпечатанное. Ничто и никогда еще мой взгляд к себе так сильно не притягивало – не отвести. Ну, разве только поплавок удочки, когда рыбачу. Там – другое.
На ней платье, на мне рубаха – высохли.
Легли. Сначала я. Потом она.
Лежим. Рядом. Как будто умерли – недвижны.
Только я что-то говорю – чтобы не думать.
Как будто падаю – о времени не помню.
Гроза утихла. Небо просветлело. Зорька на севере зазолотилась.
Ветерок за окном качает ветви кедра, тихо скребут те по стеклу – как будто что-то сообщают. Срываются с крыши крупные капли – шлепают внизу звонко. В кедре ожили воробьи – чирикают.
Глаза у Тани зеленые. Как мурава. С черным ободком. Ресницы длинные, густые.
Нос прямой, тонкий. Я рисовал всегда такие. В школьных тетрадях и в учебниках. И тут как будто воплотилось.
Смотреть на губы ее не могу – отваги, чувствую вдруг, не хватает.
Рука моя под головой у Тани. Занемела. Не убираю.
Волосы ее ощущаю – мягкие. Мылом душисто от них пахнет – не надышусь.
Небо заалело. Солнце взошло. Таня в лучах его – красивая уж вовсе. Словно явилась из мечты. Или из книг прочитанных. С высот каких-то.
Голос – такого я еще не слышал. Жаль только, мало говорит.
– И дождь закончился… Пора?
– Пойдем.
Выбрались мы из школы. Вставил я на место стекло. Проводил Таню по не проснувшейся еще Ялани до дома бабушки Таисьи. Пообещал Тане скоро к ней в Черкассы приехать.
В жизни таким я не был – не в себе. Тело мое, но я не в теле будто – опережаю или отстаю. Меня как двое. Другой – как новый я – мне незнакомый.
Пришел домой. Разделся. Только, кажется, лег на раскладушку в гараже, и уже будит меня мама.
– Рано поднять велел. Вставай, рыбак. Скоро и пять уже. А может, не поедешь?
Поднялся я. Из гаража вышел.
Петух меня уже караулит. В боевой позе. Скребет когтями по земле.
Пугая рубахой, прогнал его за ворота. Слышу, победно закричал там. Ну, и кричи ты.
Поточной водой в бочке – полная после грозы набежала – помылся.
Сижу на кухне, завтракаю, сонный.
Рыжий является. Нашел меня на кухне. На табуретку сел рядом. Ждет.
– Есть будешь?
– Нет. А я давно уже проснулся.
– Молодец, – говорю.
– Ты со своей поцеловался? – спрашивает. – В губы?
– Нет, – отвечаю.
– И я нет, – говорит Рыжий. – Рано ушла, грозы вдруг чё-то испугалась. Вы тоже рано разбежались?
– Да, почти сразу.
– Зачем тогда и приезжали?
– В кино.
– В кино?
– Не знаю, Рыжий. Помолчи.
– Ты ешь скорее, пошевеливайся.
Вовка Балахнин подкатил к дому, звенит велосипедным колокольчиком.
Вышли мы с Рыжим на улицу. День что надо – замечательный – щуриться с радостью заставляет.
Балахнин веселый, как всегда. Выспавшийся.
Сели мы на велосипеды, помчались.
Оглянулся я. Вижу:
Мама стоит возле ворот. В дорогу нас перекрестила.
«Пусть», – думаю.
Из Ялани выехали.
В лесу свежо. От птиц шумно. Как на ярмарке. Комары сразу тучами на нас накинулись. Закрылись мы от них сетками. Руки намазали «Дэтой». Паутов и слепней нет – грозой их убило.
Еще не жарко.
Трава мокрая от прошедшего ночью дождя. Вода набралась в кеды. Хлюпает.
С велосипедов слезли, на Ендовище поднялись. На Ялань посмотрели – среди тайги безбрежной – одинокая. Сердце от вида защемило – родина. И там изба есть – Енговатихи – еще и это стало вдруг значительно.
С Ендовища к Красавице начали спускаться. Спуск длинный – не меньше километра. Педалями не крутим. Притормаживаем.
Слышу, орет Рыжий:
– Вчера ты так спешила, когда мы расставались, что на прощанье слова я не успел сказать!..
Мотив совсем другой, не этой песни. Или мне снится?
И просыпаюсь от удара. Свернул нечаянно с дороги, в сосну въехал, упал в огромный муравейник. Соскочил. Ничего не понимаю. От муравьев отряхиваюсь машинально.
Рыжий и Балахнин стоят, хохочут надо мной. Они-то как тут оказались?
Пришел в себя. Смотрю на друзей. Животы надрывают – уж так им весело.
И я смеюсь. Наверное – от счастья.
В жизни моей случилось что-то удивительное – вспомнил.
– Я буду петь, чтоб ты не спал, – говорит Рыжий.
– Ори, – говорю.
Двинулись дальше.
– Куба – любовь моя! Остров зари багровой!..
Не врет Рыжий на этот раз, мотив вдруг правильно выводит – песня такая – исказить ее непросто.
Солнце из-за деревьев прорывается. Его лучи, минуя комаров, на личинке сетки искры высекают.
Все меня радует.
Ликую.
День в разгаре. Погодистый. Как говорил Иван Захарович: «Не день, а фильма… в клубе-то чё кажут, эту – ленту; ишшо и лутшэ – сиди, смотри, любуйся, безо всякого, билет не надо покупать… От той, поди, и голова, боись, закружится – мелькат-то шибко, мельтесит. А тут… Тока изменчиво… как месяц, – скажет Иван Захарович, куда смотрел, оттуда отвернется и, глядя под ноги себе, добавит: – Пряро-ода, язви бы в яё… К нянастью клонит – кости извертело. Не жизь, а мука».