Подняла Таня с земли две сосновые взъерошенные шишки. Одну мне протянула, другую себе в карман рубахи положила. И я свою в кармане спрятал.
Это на память? Да, наверное.
Стою, думаю: «Не сестра она мне, не подружка… Девушка». Слово какое-то – такое…
Обулись. Поехали.
Подвез Таню к ее дому. Шумит кто-то в доме – стучит чем-то громко, ругается.
– Папка, – говорит. На палец себе смотрит. И говорит еще: – Заусеница.
– А чё? – спрашиваю.
– Выпил, – говорит. И говорит: – Пойду. Вставать завтра рано – полоть гряды.
– Ты мне напишешь?
– Ты сначала.
– Хорошо.
Написать мне письмо, думаю, – запросто.
Хочу взять ее за руку, но не смею – не знал себя еще таким я трусом – а оказался.
Пошла Таня. Сама – красивая. Походка – тоже. Талия: как будто нет ее там – под рубахой. Но я-то видел – есть, конечно, – тонкая. Волосы – высохли, пышные – до лопаток. Всегда мне нравились такие – солома с сеном. В воротах обернулась. Глаза к северу – зрачки сузились. Я к нему, к северу, спиной. И мое сердце:
В ём чё-то екнуло.
– До встречи, – говорит.
– До скорой, – отвечаю. Ее слышу. И – себя. Не повторяю.
– Еще приедешь?
– А ты хочешь?
– А ты?
– Хочу.
– И я хочу.
Ушла. Смотрю на ворота. Представляю – как будто вижу: не ушла. Слышу: шаги ее – настил, наверное, в ограде. Утихли. Следом – подумал про чердак.
Поехал к клубу. Не по дороге будто, а – по небу, на самолетный след едва не натолкнулся.
Никого в клубе. Замок на двери. Под навесом пусто: движка нет – унесли его куда-то. Не видно друга моего.
А я – торжественный какой-то.
По всей деревне, по той и по другой улице, радостно прокатился, но нигде его, друга моего, не обнаружил. Посвистел – не отозвался. Ну, думаю.
Решил, что он пешком отправился домой, – всю жизнь такой – нетерпеливый.
Догнал его – прошагал он уже с километр. В белой рубахе – издали его заметил. От комаров веником черемуховым, вижу, яростно отбивается. Дым от него клубится сизый – курит.
Меня слышит, вредный, но не оглядывается. Меня – мой мотоцикл то есть.
«Жених, – думаю. – Выфрантился. Для комаров».
Остановился около него.
– Ты чё? – спрашиваю.
– А чё?! – говорит.
– Чё не дождался?
– А я откуда знаю, где ты блудишь… и сколько там еще про… это?..
– А Дуська-то?
– Чё-то ушла… Ей завтра рано подниматься, – уронил под ноги окурок, вмял его в гравий каблуком – хрустко.
– Садись, – говорю. И говорю: – Может, пешком?..
Он говорит:
– А чё гогочешь?
Сел Рыжий на мотоцикл. Спиной чувствую – сердитый. Обтрепанный черемуховый веник швырнул в сторону.
– Совсем заели, – говорит.
– Кто ж виноват?.. Так и сидел бы там, около клуба.
– А там чё, думаешь, их меньше?! Давай поехали.
Согласен.
Едем.
Воздух. В лицо – ветром. Прохладно.
Шестнадцать лет уже – как много.
Звезда сзади. Венера ли. Пусть будет она. Низко совсем – над самым уже лесом – как будто в Кемь за ним глядится. Кемь ее где-то отражает.
Тракт – пустынный. Зайцы лишь выскакивают на дорогу, бегут с нами наперегонки. Но уж куда им – скоро сворачивают, сдавшись, на обочину. Сидят в траве, наверное, оторопели. Или бегут еще – никак не остановятся.
Орем во все горло. Мотоцикл перекрикиваем. Я одну песню. Рыжий – другую. Лес откликается на обе – беспристрастен.
Ну, думаю.
О чем Рыжий думает, не знаю.
В Ялань молча въехали. Ночная она – сонная – тревожить жалко: родная.
Алеет северо-восток – день там взбирается на Камень. Вершины лиственниц на кряже вспыхнули. На одну из них заберусь как-нибудь – подумал. С биноклем. И на Черкассы посмотрю – с Камня их видно.
Мотоцикл, отключив двигатель еще метров за двести до дома, с Рыжим подкатили, рулем приткнул к поленнице его я. Завтра, подумал, загоню.
Попрощались. До завтра вроде. До сегодня.
Рыжий – домой, а я, воротами не стукая, сразу в гараж к себе направился.
И только, кажется, прилег, как уже будит меня мама:
– Пятый уж час. Олег, вставай, пойдем окучивать картошку.
Не открывая глаз, сижу на раскладушке, в поисках штанов вокруг себя рукой шарю и туго думаю: «Когда же выспаться дадут мне?!»
Чем ближе он, тем чаще слышалось:
Петров день, Петров день; именинники – Петро и Павел.
Ну, вот он, и Петров день. Начался, тянется, и я, как центр, в нем пребываю.
Обычно вроде, но не все:
Ялань вчера была шумнее, чем сегодня. Нынче притихла. Хоть и именины. Еще не вечер – тот покажет.
Всяк, кто дорос, спеши на покос.
«На Петровки дож, сенокос будет мокрый», – сказала мама.
«Ну, – ответил ей папка, – так по приметам-то и было бы. Куда уж проще… Ты все в старинке и живешь».
«А вот посмотришь».
Посмотрю, мол.
В чем-то, конечно, есть – да и во многом, – но в этом между ними нет согласия. Уж обязательно поспорят. Вслух чью-то сторону не принимаю. Взрослые люди – разберутся. Ох, вспомнишь только, какие уже они, родители, старые, грустно становится. До слез. За пятьдесят уже обоим. Папка на пять лет старше мамы. В нашем возрасте такая разница заметна, в глаза бросается, в их – одинаково… немолодые. Вслух никого, а про себя поддерживаю папку: смешно; конечно – по старинке; жить, сверяясь по приметам, – то же самое, что суеверие. Дремучесть. В избе не свисти – денег не будет. Баба с пустыми ведрами навстречу – к неудаче. Кошка моется – к гостям. Локоть чешется – спать на новом месте, переносица – услышать о покойнике. С какой ноги встал, через какое плечо плюнул… И прочая чепуха. Но из одной головы в другую, как мелочь из кармана в карман, знание не переложишь. С ними, со стариками, и уйдет последнее невежество. Тут уж не осуждать их – пожалеть надо. Не виноваты в том, что родились еще до революции. Папка-то воевал – мир посмотрел, что-то узнал, чему-то научился. Читать, писать умеют, правда, оба. Прошлой зимой читали «Тени исчезают в полдень». А позапрошлой – «Тихий Дон». Папка читает вслух, а мама слушает, при этом вяжет что-то или штопает. После меняются ролями. Папка уж так сидит тогда, без дела – слово боится пропустить. По слогам. Как первоклашки. Гри-го-рий в-стре-тил-ся с ав-ст-рийцем вз-глядом. Переживали. Ве́чера ждали с нетерпением: они – чтобы продолжить чтение, а я – податься в клуб на танцы. Не мог присутствовать при этом действе – ком к горлу сразу подступал. Не от событий книжных. От чего-то.