– Косить уж сёдни не будем, наверное, в Култык-то не пойдем, – говорит мама, насыпая из подола в дюралевую сковороду курицам пшено.
Папка молчит. А я подавно.
– Давай, Коля, смечем копны, – продолжает мама, – то вдруг внезапно задожжит – вчера вон тучи с вечера ходили.
Папка никак не отзывается.
– Скосить всегда успем, – говорит мама. – Трава не перестояла. Свалить-то – свалим. Не уйдет.
– Тучи она вчера увидела какие-то?.. Тебе от страха показалось… А где, метать надумала она, коня брать будешь? – спрашивает папка. Сидит он под навесом, «в тенечке», концы троерогих деревянных вил ножом заостряет. – Копны-то на себе будешь таскать, ли чё ли? – Скажет и губы тонкие сожмет – старается.
– Пошто же на себе… Сходи к Плетикову, – говорит мама, отряхивая подол юбки. – Какой свободен, может… даст.
– Может, баба, не поможет… Может, даст, а может, нет, – отвечает ей папка.
– Дак уж сходить, узнать-то можно.
– А ты не вишь, пока чем занимаюсь?
– Вижу, – говорит мама. – Не день же будешь заострять их, эти вилы. Копен-то много, раньше надо начинать. Обдует вот, к одиннадцати и пошли бы.
– Тьфу ты, – говорит папка. – Брошу счас все и побегу, – взметнулся с чурки, к стене заточенные вилы приставил, мелкие стружки со штанов рукой смахнул. И говорит: – Ладно, схожу, а то спокою мне не дашь, сживешь со свету.
– Какой спокой? Пора такая… В долгах, как говорится, не деньги, в копнах не сено. Собрать бы как вот?
– Соберется твое сено.
– Быват по-разному. Погоды-то не будет.
– Ну, затянула свою песню, кто б на гармошке подыграл… Душу проест наскрозь, пропилит. Чё за порода за такая!.. Быват. Быват, корова по небу летат, а бык в анбаре подметат. Чё уж ей в голову втемяшится, ничем не выбьешь!
Глянул на меня папка – как фотовспышкой осветил. А я, хоть будто и ослеп, но глаза еще больше вытаращил. Не на него, а на ворота – заметил в них какую-то вдруг будто неполадку.
Ох, думаю.
Мотнул папка головой – уж чересчур ему не нравлюсь я сегодня. И вышел резко из ограды.
Гора как будто с плеч моих свалилась – Джомолунгма.
Ну, виноват немного, признаю. Солнце взошло уже, он тока заявился. Не первый раз, надо сказать. Всех все до этого устраивало, тут вдруг… Ладно, допрос с пристрастием не учинили. Еще Колян меня подвел. Мог бы сказать, что, мол, не видел. Никто бы ему, сверхчестному, как Павка Корчагин, за это его длинный, как у Буски, язык не вырвал и на съеденье Буске же не бросил. Но все это мелочи жизни, и совесть меня за это зверски не мучает – не уголовник. А страдать мне, как я понимаю, приходится, по большому счету, из-за распоясавшихся не в меру заокеанских империалистов. Папка из-за них уже неделю целую не в духе – из-за того, что, бесцеремонно опередив нас, русских, на луне высадились. И мне, конечно, это неприятно. Но тут-то я уж точно ни при чем. Все претензии к нашему правительству и партии родной – прошляпили.
Колян идет с водой с Куртюмки. Возник в воротах. В ограду, выпучив глаза от напряжения, прошел, из ведер воду в бочку вылил. Коромыселко, папкиных рук изделие, под стреху сунул. В иной-то день тут, возле бочки, и оставил бы. А я б ему и попенял и про штаны-то бы напомнил.
– Хватит? – спрашивает у мамы.
– Ну, бочка полная, так хватит, – отвечает ему мама.
– Завтра ты будешь таскать, – говорит Колян мне.
Молчу. Не слышу будто – так уж занят.
Сел я, утомившись, на муравку, спиной к заплоту приткнулся. Солнышко в лицо светит. Задремывать, было, начал.
– Здрасте!
Глаз приоткрыл и вижу:
Рыжий заявился.
– Колян! – говорит он, Рыжий, с ходу. – Анька Белозерова из Норильска к матери приехала!
– С отмороженным носом, – вставляю я.
– Ну и чё? – говорит Колян. Щеки у него, как у хомяка, надутые: горох ест опять или морковку. Когда успел, уж огородчик посетил и овощей там поубавил – для одного него как будто и сажают.
– Да так, – говорит Рыжий. – Муж, может, выгнал?
– Я вас любил, чего же боле, – говорю, – что я могу еще сказать…
– Мне как до лампочки, – говорит Колян.
– А-а, – говорит Рыжий. – Я так и думал. Дай, – говорит мне, – нипельный насос.
– Зачем он тебе? – спрашиваю.
– Зинка футбольный мячик новый привезла – надуть. Я ей давно уже заказывал.
Пошел я в гараж, вернулся с насосом.
Взял Рыжий его в руки, высунув язык, качнул впустую насосом два раза.
– Работает. Смотри-ка ты… Ну, я отчалил?
– Скатертью дорожка.
– В кино-то… как, сёдня пойдем? – стоя в воротах уже, спрашивает.
– Семь футов ли под килем… Какое?
– «Сангам». Написано: индийское.
– Если успеем.
– «До шестнадцати».
– Накачать-то сможешь? – спрашиваю.
– Поиздеваться захотел?
– Это тебе не нянчиться с ребеночком.
– Черный, не зли.
– Не буду, рыжий. Ты только ручки не смозоль.
Ушел Рыжий.
– Рыжий, рыжий, я не рыжий, я не рыжий – золотой… Колян, – говорю.
– У? – говорит.
– Прожуй сначала… Ночью в гараже по транзистору слышал, что на Венере, на сестре Земли, облака сплошь серебристые.
– Ври больше, – говорит Колян. – Из серной кислоты… Солнечным ветром нанесло туда их?.. Серебристые.
– Ага!.. Щеки-то лопнут, – говорю. – Набил, гляжу, как бурундук, их.
– Тебе чё, завидно?
– Конечно.
– Переживешь.
– Да постараюсь.
– Лед водяной – они… там, в мезосфере.
– Деревянный.
Слышу, коня привел папка, возле ворот его оставил. Какого, интересно? Мне его не видно – за заплотом.
Всхрапнул конь, удилами звякнул.
Вошел папка в ограду. Я уже на ногах, глаза опять таращу – на прут, вывалившийся когда-то из метлы, с земли который поднимаю.
– Собирайтесь, – говорит папка, ни на кого из нас не глядя.
Собрались мы. Скоро. Не помедлишь. И собираться-то – сетки от комаров не забыть, рюкзак с продуктами да канистру с водой взять – всего-то.
Отправились на покос.
Конь – Серко. Старый.
Папка с ним первыми. Мы – мама, Колян и я – следом.
Идем. Молча. На разговоры нас, меня и брата, не тянет. Завел, было, Колян речь о грандиозной плотине, которой бы перегородил он Бобровку и заполнил бы водой низину между Красавицей и Ендовищем, но сам же и укротил свою фантазию – заткнулся. Жарко уже – поэтому, быть может.