Десять посещений моей возлюбленной | Страница: 5

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Красный петух стоит в ограде. В лучах солнца. Как огонь, вспыхнул. Красавец. Будто его сейчас фотографировать кто-то собрался – в позе. Еще и саблю бы ему. Или – винтовку. И сапоги еще со шпорами. На меня одним глупым глазом уставился – как будто целится. Другим – на Буску, кобеля нашего, – мол, и того бы застрелил. Буска спит, с утра самого, возле крыльца – так разморило, бедолагу. Во сне лапами судорожно от слепней отбивается. Крикнуть ему: «Буска!» – проснется. Не буду. Пусть дрыхнет. Куда пойдешь потом, привяжется. У нас все Буски – если кобели. Была и сука. Найдой звали. Охотницкая. Буска от нее. Папка их кличками снабжает – не мудрит долго. И не советуется с нами. Мы уже к этому привыкли и кличек, которые нравятся нам, не предлагаем – бесполезно: какую даст он, папка, та и прирастет.

Ждет петух: когда я пойду, он налетит сзади и клюнет меня в… одно место. Больше ему заняться нечем. Куриц полно вон. И у нас, и у соседей – у Чеславлевых. И у других вон – у Савельевых. Вот бы за ними и следил. Горе сплошное, а не петел.

Замер. На видном месте – как в засаде. Смешно. Скажи теперь, что он не дурень. Настоящий.

Давно так стоит. Минут двадцать. На меня смотрит, как я – на поплавок обычно на воде, когда рыбачу. Неотрывно. Вот уж где выдержка, так выдержка. И не рыбак. Как часовой в почетном карауле. Не шевельнется. Сменить некому – найди-ка где такого же упертого. И солнечный удар его не хватит. Мозгов нет – поэтому. Там по чему ударишь – по пустому? Гребень лиловый на солнце – будто расплавился – стекает. Черно-зеленый хвост переливается. Как перламутровый. Тупой петух, конечно, но красивый. Часто так бывает – либо одно дано, либо другое, вместе-то редко.

Один раз, этой уже весной, только на улицу их выпустили из курятника, еще по снегу, взлетел он, паразит, мне на спину и тюкнул крепко меня по затылку. Я обомлел, оторопел. И еле-еле от него тогда отбился. Мне показалось, что скворечник на меня упал, – так неожиданно и больно. Когтями шею поцарапал – йодом замазывать пришлось. И не ответить, гаду, – верткий. Прямо как Мухамед Али.

Прежде чем выходить из-под навеса, я его удилищем тресну. По хребтине. Он никого, только меня и папку признает. Но на того не нападает, а на меня все же осмеливается. Как понимает. Папка – тот быстро с ним расправится. «Чугунок, – говорит, – по нему, по недоумку, плачет». Ну то есть суп в виду имеет. Я из него и суп не стал бы пробовать. Как из следа копытца пить воды.

Сделал я удочки. Пошел. Про петуха помню.

Иду мимо. Смотрю. А тот – как памятник – ни с места.

К крыльцу направился я.

Только заслышал он, не объявив мне, как Гитлер России, войну, но заскрипев оплошно крыльями при этом, кинулся сзади на меня, я повернулся и поддел его ногой. Нога в кеде. Не в сапоге. А то бы…

Чуть запоздай, мне бы досталось. Даже мурашки по спине – только представил.

Подлетел петух, кудахтая-ругаясь, опустился на землю и опять на меня бросился. Вот неуемный. Мама его водой обычно обливает – воды боится. Как огонь. И на меня метнулся он – как пламя. Воды в руках нет – отпугнуть нечем. И удилище под навесом оставил.

Но я уже на крыльце. В выигрышном положении – сюда-то он уже не сунется: не раз отсюда пилотировал, катапультировал, вернее.

И мама тут же, на крыльце, – из избы только что вышла – половик ей надо за оградой вытряхнуть.

– Ты почему пинаешь петуха? За что? – спрашивает.

– Ага, – говорю, – за что! Да он же первый в драку лезет… Клюется больно. – И говорю: – Бандит какой-то, не петух.

– Кто научил…

– Не знаю.

– Ты.

– Не я.

– А кто?

– Сам по себе такой он чокнутый.

– Конечно.

– А чё поесть? – меняю тему.

– Томлёную картошку, – говорит мама. – Но только с хлебом обязательно… И натаскай воды, чтобы хватило… то мне одной тут… умотаешь на свою рыбалку. На сколько дней?

– На три. Ну-у, ма-ам…

– Не запрягал, родной, не нукай.

Петух внизу, перед крыльцом, ногами в нетерпении перебирает – будто ему сейчас зерна насыпет кто-то, полоумному. Как на иголках. Трясет гребнем, как знаменем, весь в боевых судорогах: готов к атаке – чуть она, мама, только спустится. Слежу. Предвижу. Предвкушаю.

– Счас, чё ли? – спрашиваю.

– Как поешь, – отвечает.

– Ладно, – говорю.

– Сделай одолжение… А после времени не будет у тебя, – говорит мама, спускаясь по ступенькам. – Придут товарищи и сманят. Опять прошляетесь до ночи.

– Да не до ночи уж.

– Ну, до утра, – говорит мама, обуваясь в калоши. – Отца нет, я, спать как лечь, и двери заложу – не достучишься.

– Нет, – говорю, не отрывая глаз от петуха. – Вставать завтра рано, шляться не буду допоздна. Закрывайся, – говорю. – Я в гараже переночую.

– Не замерзнешь?

– Мама.

– Не мамкай… Возьми туда еще хошь одеялишко. То под одним…

– Не надо.

– Или отцовский полушубок… Смотри, простынешь… К утру-то… выйдешь…

– Не простыну.

– Ну как с таким вот толковать, скажите… Какой упрямый… Утром дою корову, пар идет – та дышит. Он не простынет… Боже, упаси.

Направилась к воротам. Открыла их и вышла из ограды. И ничего.

Петух – стоит, как заколдованный. Сварился – красный-то – как рак. Жара такая. Одним зрачком – на меня, другим – на ворота: мама вернется скоро – стережет; ну и меня на мушке держит.

Половика в руках ее, похоже, испугался – тот разноцветный. Или в башке его заклинило. Бывает. Вроде и клинить шибко нечему. Меня напрасно глазом точит – спиной к нему не повернусь, то оседлает.

Вон он, гараж. Куда с добром. Сооружение. Мама говорит: «Такой и бомбой не развалишь». Иначе папка и не строит. Как на века. Мы прошлым летом за одну неделю его сделали. Не поругались. Папка рубил, я – на подхвате. Работа спорилась. Бревна отец привез. Сосновые. Из них. Давно лежали перед домом. На омшаник. А получилось – на гараж. Для мотоцикла. «ИЖ-Юпитер». Двухцилиндровый. Вот – машина. Чуть ли не тридцать лошадей. Он его, папка, мне купил. Сам не ездит. Не умеет. Вожу его. То на покос, то за грибами. Один раз в город отпалкал – ему туда зачем-то надо было. Скорости не боится. Под сто порой разгоняюсь. Чтобы сбавил, не просит. Везу маму, и та тоже притихнет сзади – помалкивает. Молится, наверное. А папка фронт прошел – чего ему бояться. Ноги прострелены из пулемета. И так изранен. Под Мценском. Выполз по льду из окружения. Не один. Дядю своего двоюродного – вместе воевали, – в живот раненого, вынес. Речка какая-то там протекает. По ней. Упали как-то мы с ним, с папкой, – ох, он и поругался. Сейчас не буду вспоминать. Дальше пешком, думал, пойдет, не сядет больше. Сел. Только дышал в затылок мне, как огнеметом, пока до места не доехали. Но маме высказал, когда вернулись: Ох и дурак. Про самого себя так, про меня ли, я не понял. У мамы спрашивать не стал.