Он боится людей, в том числе и меня, но еще он жутко боится признаться. Мне кажется, что ему легче откусить мне нос, чем признаться в этом. И вообще он очень худой и нервный. Вот Бюхнер, тот молодец, он толстый и добрый, и тараканы у него такие же толстые, как он сам, а вот Штунцер даже внешне какой-то недоделанный. И вообще, если бы не борода, то Штунцер выглядел бы очень жалким и смешным, хотя и с бородой он производил впечатление очень болезненного и малозначительного человека. Однако, по самому большому счету, он ненавидел и презирал себя, он ненавидел и презирал себя за то, что был извращенцем, еще за то, что стеснялся себя и чувствовал, просто ощущал всеми фибрами души свою неполноценность, еще за то, что боялся, что кто-то на него нападет, из-за чего он часто носил с собой маленький, можно сказать, дамский пистолет, приобретенный неизвестно у кого, но все же зарегистрированный какими-то неведомыми путями на свое имя.
Иногда он мне показывал его и так неестественно улыбался, что мне казалось, что он сейчас разрядит в меня весь пенал за то, что я все знаю и уже готовлюсь к его разоблачению. Еще он носил с собой остро наточенный скальпель, и всякий раз он ждал откуда-то нападения, возможно, из-за того, что осознавал свою ущербность. Но я также ощущал, что он презирает себя почти как и я за все, что он не может и сам себе объяснить, и в этом он был более нормален, чем я или кто-то другой… Мои пьяные рассуждения очень рассмешили Эдика и его безумную Еву, но мне было наплевать, потому что я впервые сам столкнулся с собственной подлостью. Еще мне казалось, что место Штунцера не в клинике у Эдика Хаскина, а где-то в другом потустороннем мире, где он бы смог проявить себя окончательно как сильная личность и более развитый, чем все мы, индивидуум.
Я чувствовал его внутреннюю силу даже тогда, когда у него умерла мать и он ни с кем не смог разговаривать, и все-таки и тогда он не плакал, не проявлял своих ужасных эмоций, может, потому что этот сумасшедший умел сохранять в себе внутреннее достоинство и в отличие от меня он никогда и ни на кого не жаловался. Даже рассуждая при мне о каком-то ожидаемом неизвестно от кого нападении, он как-то странно щурился и смеялся сам над собой.
Он многое знал, а поэтому был сильнее меня. Неожиданно я поймал себя на мысли, что думаю о Штунцере уже в прошедшем времени, хотя эта самая передача видеозаписи и означала его конец как личности, как ведущего в нашей среде патолого-анатома, как Штунцера вообще.
Я встал со своего места, немного пошатываясь. Эдик опять утолял свою похоть с не менее жадной до этого Евой, я окинул их скорбно-скучающим взглядом и даже с чувством глубокого потрясения сравнил Эдика и Штунцера, и с удивлением обнаружил, что между ними нет никакой в общем-то разницы: и тот, и другой медики, только один трахает своих пациенток еще живыми, другой – мертвыми, но оба одинаково пользуются своим положением и профессией… Алкоголь замутил мне окончательно мозги, а наутро, когда я пришел на работу, Штунцера уже не было, его забрали рано утром у подъезда собственного дома, уже заранее и тихо поджидая, он даже не успел проглотить капсулу с цианидом, которую у него тут же забрали, не дали также и воспользоваться острым скальпелем, которым он пытался порезать себе вены, и вообще, рассказ Эдика Хаскина по телефону так потряс меня, что я даже не испытал ни малейшей радости от того, что стал занимать его кресло. Это кресло будет проклято, подумал тогда я, глядя на черное кресло, и, кажется, нисколько не ошибся. Сев на него, я уже почувствовал себя приговоренным.
К концу рабочего дня из клиники Эдика Хаскина мне подвезли ключи от сейфа и стола Штунцера. Глядя завороженно на эти ключи, я выгнал всех из кабинета и с головой окунулся в черную кожаную тетрадь. Как я понял, это был личный дневник Штунцера за все его сумасшедшие годы, и я стал читать, уже ни о чем не думая, только пытаясь не упустить ничего из всего, что с умопомрачительной жалостью бросалось мне в глаза.
Самыми удивительными были для меня видения Штунцера, которые были поразительно схожи с моими, которые, по словами Эдика Хаскина, я получал от своего мозга в период кратковременного психотического расстройства. Эти странные психоделические обладания женщинами в гробу были для меня неким зловещим символом, объединявшим наши болезненные состояния, хотя видения Штунцера были более мрачны, и в них ярко проступал одновременно параноидальный и некрофилитическии подтекст.
Все видения его были окрашены в мрачные черные тона, а само сознание выражало собой какое-то безысходное тупиковое состояние. Еще более странным был какой-то часто упоминающийся в его видениях профессор Вольперт. Возможно, это был прообраз Эдика Хаскина, хотя определенно этот Вольперт выражал собой обобщенный образ его невидимого врага. Каким-то странным образом я почувствовал, что эти видения не просто пугают, а завораживают неким стремлением найти даже в этом кошмарном коловращении безумных видений какой-то свой тайный смысл. Я был настолько заворожен текстом его дневника, что даже не заметил, как пролетел весь рабочий день. Скромный Ильин работал и за меня, и за Штунцера, возможно, представляя себе, как я наслаждаюсь добытым мной креслом, в то время как я вчитывался в видения Штунцера и сильно переживал за этого странного и больного человека, который был совсем не виноват, что жил в другом, ирреальном мире. За окном уже вовсю горел закат, а я продолжал вчитываться в дневник Штунцера, когда услышал знакомый стук в дверь.
Эдик Хаскин когда-то был моряком и на всю жизнь запомнил азбуку Морзе, он даже меня научил отстукивать сигнал: sos! Именно этим сигналом он обозначал свой приход ко мне домой и никогда не звонил.
– Ну, что, обживаешься, – весело поприветствовал он меня.
– Нет, читаю, вот, это, – и я протянул Эдику дневник Штунцера.
Эдик быстро пролистал весь дневник, поминутно останавливаясь взглядом на некоторых страницах. Ему было достаточно 4 минут, чтобы понять, что это такое.
– Мне это надо взять, – он серьезно глядел на меня, держа дневник Штунцера как драгоценную реликвию.
– Хорошо, но дай мне только один день, – попросил я.
– Ну, ладно, – и Эдик нехотя вернул мне тетрадь.
У меня был в запасе еще одни день, чтобы снять ксерокопию с этого дневника и продолжить его чтение. У меня во время чтения было ощущение того странного, какого-то непонятного восторга, с каким заходишь в загадочную древнюю пещеру, где спрятано множество немыслимых сокровищ. Наверное, только психически нездоровый человек может с таким любопытством и желанием читать тетрадь подобного себе. Правда, я не смог бы никогда стать некрофилом, и в конце концов меня привлекала в этом дневнике не эта тема, а тайна, которая явно ощущалась самим автором во всех разбросанных виденьях, каким бы кошмаром они ни были заполнены. Кроме всего прочего, эта тайна, а также ее бесконечный поиск обозначали страдание Штунцера, которое было таким человеческим и естественным, что порой возникало сомнение в том, что он и на самом деле свихнувшийся некрофил, но опять же эта тайна и страдание, заключенное в ее поиске, были всего лишь проблеском того разума, которым обладал бедный Штунцер.