Я все еще с большой надеждой ждал от Матильды детей, в то время как от других, так и от меня она с удивительной легкостью делала аборты, всячески скрывая это от меня.
Даже за небольшой срок нашей семейной жизни она слишком хорошо изучила меня и теперь легко манипулировала мной с помощью того же кокетства и сладкой лести. Она постоянно улыбалась и говорила мне ласковые слова, отчего у меня было чувство, что она держит меня на привязи, словно преданного ей за оказанное доверие пса, но даже псы умеют сильно лаять, когда их чувства так жестоко обманут.
Когда Матильда не пришла ночевать домой в очередной раз, я обратился к Эдику Хаскину. У меня уже были сведения, что тесное общение с моей женой имели мэр города, начальник налоговой инспекции, хирург Кварицели и еще ряд каких-то сомнительных субъектов.
Эдик внимательно выслушал меня и сказал со вздохом: «Что хочет женщина, то хочет Бог, однако, твоя жена, мой друг, – нимфоманка».
– Значит, ее надо лечить?!
– Другого выхода нет, – сочувственно взглянул на меня Эдик.
– А если она этого не захочет?!
– Надо подумать, – задумался Эдик, доставая по привычке свой любимый армянский коньяк.
– Знаешь, я уже так не могу жить, картины ее подлости и грехопадения становятся все больше и все ярче! Я даже вижу, как огонь ее похоти выскальзывает из любой мужской ухмылки, из любого гомерического хохота, пущенного мне вслед.
– Лучше забрать ее из дома, когда все спят, ночью, – Эдик уже потирал в предвкушении руки, отчего мне сразу стало как-то не по себе.
– Ты уж постарайся не пользоваться ее болезненным состоянием, – вздохнул я, помня, как Эдик всегда склонял своих пациенток к половому общению с собой.
– Ну, что ты, ты же мне друг, – Эдик даже немного обиделся.
Потом мы выпили, поговорили, и я ушел. Через ночь Матильду увезли в психушку. Я ее, конечно, навещал, но она так обозлилась на меня, что даже не желала со мной разговаривать. Еще через месяц ее выписали домой. Все это время мне без конца названивал ее заместитель, который временно взял руководство фирмы на себя. Наконец, день ее освобождения настал, я ее встретил у больницы с букетом алых роз, который она тут же бросила в урну и, не разговаривая со мной, села в свой серебристый «Кадиллак» и куда-то уехала. После этого начался период тяжкого молчания, несколько дней она в упор не видела меня.
От такого мрачного бойкота у меня стали сдавать нервы, теперь я спускал всю свою злость и ненависть, накопившиеся за последнее время к жене, на своих подчиненных.
За какую-то мелочь я отстранил своего коллегу Ильина временно от работы, уволил сторожа, который исподтишка вытащил у одного покойника золотую коронку, что считалось привилегией исключительно самого патолого-анатома. Уборщиц заставил дважды, а то и трижды убираться в помещениях. Кроме всего прочего, я стал замечать, что многие люди, особенно коллеги из нашей больницы, все чаще обсуждают меня и мою семью в кулуарах, что весь мой мир постепенно обрастает грязными сплетнями и слухами, из-за чего во мне образовалась жуткая ненависть к своей жене, что я решил ее отравить, заранее договорившись с Ильиным о результатах предстоящего вскрытия.
В конце концов, я занимал достаточно солидный пост, знал многих нужных людей, кто бы мог в случае чего мне помочь, и поэтому все же решился на отчаянный шаг.
В этот день, когда за окном ярко горело солнце и не надо было идти на работу, мы с Матильдой вроде как условно помирились между собой, во всяком случае она меня о чем-то спросила, я чего-то ответил, а потом предложил ей выпить со мной чашечку кофе, к тому же она очень любила пить настоящий, свежепомолотый из зерен кофе.
Разумеется, что подлинного примирения между нами не произошло, и поэтому мы говорили с Матильдой о чем-то несущественном, и разумеется, никак не касающемся нас. Я весьма осторожно подмешал ей в чашечку кофе цианистого калия и стал ждать, когда же она наконец выпьет этот проклятый кофе. Она долго о чем-то говорила, даже пыталась смеяться, лукаво щуря свои обманчивые глазки, а когда взяла в руки эту чашку, то во мне что-то вдруг резко дернулось, и я даже почти не почувствовал, как выбил эту чашку из ее правой руки.
Матильда, конечно, очень удивилась, сказала, что я какой-то весь нервный и неуклюжий, а потом еще рассказала про свою знакомую, которая так часто бьет посуду, что впоследствии вынуждена была себе купить небьющуюся. Наверное, это было смешно, но я не смеялся, я просто молча и тайно выпускал из себя всю бессмысленную злость и ревность, которые были не нужны мне, я вдруг почувствовал, что я все равно ее люблю, бы она ни была грязной или животной, во всех своих страстях и ощущениях, я вдруг понял, что она ни в чем не виновата и что она будет такой, какой она сама захочет быть, а я могу ее просто любить и верить, хотя бы тому, что не могу без нее, и еще я ужасно боялся обидеть ее своей правдой, просто я и сам устал от этой правды, и она была мне не нужна, и потом я так привык к Матильде, что ни за что не желал с нею расставаться.
Ну, пусть у нее есть эти случайные романы, эти вульгарные и пошлые мужчины, которые украдкой от жен бросались в ее безумные объятья, все же по моему чувству она это заслужила своим неблагодарным существованием со мной под одной крышей, моим эгоизмом и скурпулезным поеданием ее собственного смысла, порой моим нежеланием видеть в ней друга и желанного собеседника, которому бы я мог доверять все свои самые неожиданные тайны, и еще я почувствовал ее несчастье быть собой, той самою шлюхою с трепетным телом и слепой душой. Это ведь так просто, поставить себя на ее место и тут же заплакать от обиды на весь мир, может, поэтому и ее обладание этими несчастными мужчинами есть своего рода духовная и загадочная эксцентрика со своим и чужим телом, экзистенция ее половой страсти.
Может, она просто не знала, куда деть свое тело, и поэтому тайно отдавала его всем подряд, ожидая, возможно, раскрытия какой-то заветной тайны.
Только эта тайна оставалась всегда нераскрытой, а эти случайные мужчины совершенно ненужными предметами в ее такой обуреваемой всеми немыслимыми страстями жизни, может, поэтому я стал ее жалеть, жалеть каждый вечер и ласкать как одинокого котенка, преданно лежащего на моих коленях, пусть хотя бы эта преданность и была такой обманчивой и длилась всего лишь несколько минут или часов, но и эти минуты, часы для меня были самыми дорогими частицами, собранными мной в ужасной и темной Вселенной…
А на глазах моих навертывались слезы, ибо я чувствую, как тяжело мне дается эта самая любовь, любовь, которая еще не умирает, но вся предсмертным ожиданием живет.
А она такая несчастная, нечестная, жалкая и запутавшаяся в своих обманах, все еще с великою надеждою смотрит на меня, шевелит своими пальчиками волосики на моей груди и тихо, и нежно мурлычет, как кошка, а потом она долго и бессмысленно смеется, прячась за смех, за свое отражение в зеркале, за плутоватую и нежную улыбку, и предается вся безмолвным ласкам…
Я беру ее губы губами и чувствую грех, чувствую отпечаток чужих губ, я проникаю в ее лоно и чувствую, что там кто-то уже был, я сжимаю ее податливое тело, и во всех его складках, морщинках и внутренних кровоизлияниях, разбросанных случайно в самых неожиданных местах, ощущаю укусы, следы чужих зубов и сладострастья, и вся она внутренне сжимается, как бы заранее замаливая передо мной свой грех, а потом со вздохом отдается и шепчет: «На возьми, все, что осталось, для тебя, дурак мой глупый и родной, для тебя такая я воруш-ка…»