Двоеженец | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Может, поэтому я поглядел на него и почти сразу закрыл лицо руками и зарыдал.

– Ну, что ты, – уже по-человечески прошептал Эдик, – я тоже расстроен всем, что было, однако я не теряю надежды, что мы назло превратностям судьбы все равно останемся друзьями!

– Ну и зря, – я вытер рукавом слезы, – в моем лице ты никогда больше не найдешь себе близкого человека! Всякого грешника, а тем более подлеца, ждет обязательная расплата, и если не здесь, на земле, то уж там на небесах, это точно! – я поднял вверх указательный палец и исподлобья взглянул на Эдика.

И вдруг его лицо страшно изменилось, и он схватился рукой за сердце и тут же упал вместе с креслом.

Теперь он лежал передо мной весь бледный, как мел, а его рука беспомощно хватала воздух, словно пытаясь ухватиться за какой-то свой таинственный смысл. Я увидел, как его губы жалобно раскрылись, и наклонился, чтобы услышать его голос…

– Нравственность невозможна, – прошептал Эдик и умер.

– Эдик! Эдик! – заорал я, тормоша его за плечи, – Эдик, не умирай! Слышишь! Родной! Не умирай! Мы же друзья, Эдик! Других таких уже не будет – и я беспомощно разрыдался, потом через мгновение стал дышать в его рот, сложив пальцы трубочкой, и массировать его грудную клетку слева.

Еще через мгновение он выдохнул, и его лицо сразу же порозовело. Я тут же положил ему в рот таблетку нитроглицерина, которую успел заметить на столе.

Он глядел на меня плачущими глазами, я тоже молча плакал, и так мы лежали на полу возле его стола и обнимали друг друга, и тихо вздрагивали, и чувствовали какую-то беспомощность от всех гадостей, которые мы наделали друг другу, а теперь только боялись потерять себя и молча страдали. Эдик сам дошел до кардиологического центра, который был неподалеку от его клиники. Я молча проводил его, и на прощание мы крепко пожали друг другу руки.

Говорить о чем-либо было бессмысленно, достаточно было только прочесть в его глазах сердечную боль, которую он испытал и за себя, и за меня.

Я, как скорбящая тень, совсем тихо и незаметно выскользнул из дверей кардиоцентра, теперь мои мысли были устремлены к Богу. Там, наверху, в многодумной и темной вышине осеннего дня, где-то глубоко в пространствах вечных и недосягаемых, за какой-то невидимой и немыслимой гранью и пределом, пряталось и уединялось его Всемогущее и Бессмертное «Я».

Как и каким образом оно руководило нами и руководило ли вообще, я не знаю, но было очевидно, что оно создало нас, а уже поэтому и могло делать с нами все, что угодно! И то, что моя жизнь напоминала собой цепь кошмарных и часто бессмысленных обстоятельств, было, конечно же, неспроста!

Я как дурак глядел на небо и задавал Богу очень глупые вопросы, а он насмешливо молчал оттуда сверху, ибо воочию видел свое бессмертное превосходство.

Однако я шатался, как пьяный, я хотел любого чуда, чтобы, вырвавшись отсюда, обнять лишь крест деревянный в минуту прощания с телом, душа невидимкою целой взбирается к горным вершинам, где ангелов сонмы летают, и мыслей бескрайних равнины, свой свет из могил излучают, – я неожиданно сам для себя писал стихи, и тихое небо приветливо отзывалось теплою волной неслышимого ветра, он был настолько слабым, будто нес в себе мне весточку от Бога, а я только плакал и прижимал руки к сердцу, я очень хотел жить, но жить без греха, как тот же божий посланник, который все еще украшал мои ощущения своим невидимым порывом.

Сердечный приступ Хаскина потряс меня, из меня тут же выскочил весь мой духовный сюрреализм, сюрреализм возник из трагедии, из-за невозможности любого человека осмыслить свое назначение во всякой случайной реальности, где смерть живого так же бессмысленна и постоянно скрывает во тьме свой таинственный смысл, а нам же здесь остаются исключительно одна пустота, темнота и бесконечность.

Род приходит и уходит, солнце встает и опускается, все возвращается на беспредельные круги, и поэтому кто-то сходит с ума, кто-то спивается, кто-то тоскливо скучает, все так же отчаянно поджидая собственной смерти.

Черт побери! Я ощущаю, что уже сам Бог выглядывает из моей смертной оболочки, чтобы напоследок заполнить мою жизнь своим бессмертным содержанием. Я чувствую, как он снова толкает меня в вечное лоно Матильды, где я весь исчезну в нем уже без следа и буду в ее глубоком темном чреве ребенком ждать начало от конца, ждать снова грядущего, в коем исчезну опять…

Уже давно луна бродит в чертогах холодного неба, уже все люди давно разбрелись по домам и забылись во сне, а я все брожу по безлюдным улицам и чувствую, что все мои больные фантазии куда-то исчезли вместе со смертью Эдика Хаскина, которую я вызвал и я же предотвратил. Так бывает.

Люди говорят, что клин вышибают клином, вот и у меня случилось неожиданное просветление. Чужая беда всегда отрезвляет, а беда близкого не просто отрезвляет, она обнажает тебя всего, со всеми твоими грехами и дикой беспомощностью. Возможно, другие и умирают только для того, чтобы мы были как дети, которые только начинают ходить по земле…

Что-то во мне сломалось, что-то, наоборот, соединилось, но я действительно, как ребенок, вбежал в нашу квартиру и тут же разбудил Ивана Иваныча с Матильдой, я кричал и плакал о том, что Эдик Хаскин чуть не умер, о том, что это великий человек, который хотя и согрешил, но покаялся мне, еще более страшному грешнику, и что жизнь, быть может, от этого потеряла еще один какой-то свой особенный смысл. Я заговаривался, бредил, я обливался потом. Кроме всего прочего, я истерически рыдал, потом упал на пол, обнаруживая во всем своем теле внезапные конвульсии.

– Что с вами?! Вы больны?! – спросил меня Иван Иваныч, но я сразу же затих, замолчал, как и Матильда, которая так же, как и я, молча плакала за его спиной и почему-то еще махала мне рукой, показывая на дверь моей комнаты и на часы у себя на левой руке. И тут я понял все, что она хотела мне этим сказать, и рассмеялся так громко и так ужасно, что Иван Иваныч с брезгливой гримасой отвернулся от меня и пошел спать, уводя за руку смущенную Матильду.

Господи! Какой же я был дурак! Почему я раньше не ощущал в своей жене такую странную и покорную женщину?

Ей были нужны только сила и власть, власть мужчины-самца! А мне – лишь одна стыдливая нежность да на окне горящая свеча, да мыслей радостных безбрежность.

Полночь. Я лежу в постели один и слышу, как Иван Иваныч храпит в своем дремучем летаргическом сне и как рядом с ним беспокойно возится такая же несчастная, как я, Матильда.

Проходит еще один час, и я уже слышу, как Матильда осторожно встает с дивана и медленно на цыпочках проходит в мою комнату. Еще секунда, и я вздрагиваю от ее безумных прикосновений. Я пытаюсь ее оттолкнуть от себя как блуждающую в своих фантастических видениях сомнамбулу, но она не слышит, не чувствует моего противостояния, ее голос волнующей плоти и такой же отчаянной от собственного существования души овладевает всем моим телом и колеблет жар таинственной ночи.

Еще одна робкая надежда замирает в сердце и молчит в жизни, что мы не сотворили на земле. Потом она плачет на моей груди и лежит неподвижно, как мертвец, как совсем недавно на полу лежал Эдик, о котором она еще сохранила какое-то светлое воспоминание. Иван Иваныч спокойно храпит, ему очень хорошо в своем забытье, он ничего не видит и не слышит, и это спасает его от всех неудач.