Чувство и чувствительность | Страница: 59

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Тут миссис Дженнингс умолкла, и Элинор, у которой было достаточно времени собраться с мыслями, сумела ответить так, как следовало, и сказать то, что оправдывалось обстоятельствами. Радуясь, что ее не подозревают в особом интересе к случившемуся, что миссис Дженнингс (как последнее время она и надеялась) перестала искать в ней тайную любовь к Эдварду, и, главное, радуясь, что Марианны не было рядом, она могла говорить без неловкости и, как ей казалось, вынести беспристрастное суждение о поведении всех участников интриги.

Но она не бралась решать, чем случившееся может обернуться для нее самой, хотя старательно гнала от себя надежду, что следствием не обязательно должна явиться свадьба Эдварда с Люси. Ей не терпелось узнать, что скажет и сделает миссис Феррарс, хотя в общих чертах предположить это было и нетрудно. Но еще больше она хотела бы знать, как поведет себя Эдвард. Его она очень жалела, Люси весьма мало, да и то ценой значительных усилий, остальных же — ничуть.

Миссис Дженнингс была не способна говорить ни о чем другом, и Элинор скоро поняла, что ей необходимо подготовить Марианну, незамедлительно вывести ее из заблуждения, открыть ей истинное положение вещей, чтобы у нее нашлась сдержанность слушать эти разговоры, не выдавая ни тревоги за сестру, ни досады на Эдварда.

Задача ей предстояла тяжкая. Ведь она должна была отнять у сестры, как она искренне верила, главное ее утешение, сообщить ей об Эдварде подробности, которые, думала она со страхом, могут навеки уронить его во мнении Марианны; ведь та, разумеется, не замедлит обнаружить в ее положении сходство с собственным, в мыслях чрезвычайно усилит это сходство, неверно его истолкует и со всей силой воскресит свое горе. Но тягостную эту обязанность выполнить было тем не менее необходимо, и Элинор поспешила к сестре.

Она не собиралась останавливаться на собственных чувствах или описывать свои страдания: лишь власть над собой, которую она неизменно сохраняла с той минуты, когда узнала о помолвке Эдварда, могла что-то сказать о них Марианне. Рассказ Элинор был кратким и ясным. И хотя совсем сохранить бесстрастие она все же не сумела, но не сопровождала свою речь ни бурным волнением, ни неистовыми сетованиями. Чего нельзя сказать о ее слушательнице: Марианна смотрела на сестру с ужасом и безудержно рыдала. Элинор была осуждена утешать других не только в их горе, но и в своем собственном. Она всячески настаивала, что переносит его спокойно, и старалась доказать, что Эдвард ни в чем, кроме опрометчивости, не повинен.

Однако Марианна довольно долго не желала верить ни тому, ни другому. Эдвард представлялся ей вторым Уиллоби, а раз уж Элинор призналась, что любила его всем сердцем, значит, и муки ее столь же велики! Люси же Стил казалась ей до того противной, до того неспособной покорить сколько-нибудь чувствительного молодого человека, что сначала она никак не хотела поверить в пусть и угасшую любовь Эдварда к подобной девице, а затем отказывалась найти ему извинение. Нет, нет, как можно хотя бы говорить, что это вполне естественно! И Элинор перестала ее убеждать, понимая, что признать, насколько это естественно, она сумеет, лишь когда ей будет дано лучше узнать человеческую натуру.

Она едва успела сказать про помолвку Эдварда с Люси и о том, сколько времени они были помолвлены, как Марианна дала волю своим чувствам, и Элинор, вместо того чтобы излагать события в их последовательности, очень долго успокаивала ее, умоляла не принимать все так близко к сердцу и опровергала обвинения, сыпавшиеся на Эдварда. Наконец Марианна вернулась к предмету разговора, спросив:

— Но как давно тебе было известно об этом, Элинор? Он тебе написал?

— Четыре месяца. Когда Люси в ноябре приехала в Бартон-парк, она очень скоро под секретом рассказала мне про свою помолвку.

Взгляд Марианны выразил изумление, для которого она не сразу нашла слова. После долгого молчания она воскликнула:

— Четыре месяца! Ты знала об этом уже четыре месяца?

Элинор кивнула.

— Как! Все время, пока ты ухаживала за мной в моем горе, ты хранила в сердце такую тайну? И я еще упрекала тебя в том, что ты счастлива!..

— Но сказать тебе тогда, насколько ты ошибаешься, было невозможно.

— Четыре месяца! — вновь вскричала Марианна. — И ты была так спокойна! Так весела! Но откуда брались у тебя силы?

— Из сознания, что я исполняю свой долг. Я обещала Люси сохранить ее тайну, а потому обязана была избегать всего, что могло бы намекнуть на истинное положение вещей, и я не имела права причинять моим близким и друзьям тревогу, рассеять которую было бы не в моей власти.

Марианну это, казалось, глубоко поразило.

— Мне часто хотелось разуверить тебя и маму, — добавила Элинор. — И раза два я пыталась. Но убедить вас, не нарушив оказанного мне доверия, я не сумела.

— Четыре месяца!.. И ты ведь его любила!..

— Да. Но любила я не только его. Мне был дорог душевный покой других, и я радовалась, что могу скрыть от них, как мне тяжело. Теперь я способна думать и говорить об этом без боли. И не хочу, чтобы ты страдала из-за меня, потому что, поверь, я сама уже почти не страдаю. У меня есть опора, и не одна. Насколько я могу судить, горе постигло меня не из-за какого-нибудь моего безрассудства, и я старалась переносить его так, чтобы никого им не удручать. Эдварда мне обвинять не в чем. Я желаю ему счастья в уверенности, что он всегда будет исполнять свой долг, и, хотя сейчас, быть может, его и терзают сожаления, в конце концов он это счастье обретет. Люси достаточно разумна, а это надежная основа для всего лучшего в семейной жизни. И ведь какой бы чарующей, Марианна, ни была мысль об единственной и неизменной любви, и как бы ни провозглашалось, что все наше счастье навсегда зависит от одного единственного человека, так нельзя… так не годится, так не может быть! Эдвард женится на Люси, он женится на женщине, которая красотой и умом превосходит очень многих, и время, и привычка заставят его забыть, что когда-то другая, как ему казалось, ее превосходила…

— Если ты способна так рассуждать, — сказала Марианна, — если, по-твоему, утрату самого драгоценного так легко восполнить чем-то другим, то твоя решимость, твое самообладание, пожалуй, не столь уж удивительны. Они становятся для меня постижимыми.

— Я понимаю. Ты полагаешь, будто я вообще особых страданий не испытывала. Но, Марианна, четыре месяца все это тяготело надо мной и у меня не было права никому открыться! Я знала, как глубоко опечалитесь вы с мамой, когда вам станет известна правда, и не могла никак вас подготовить. Мне рассказала об этом, чуть ли не насильно сделав меня своей наперсницей, та, чья давняя помолвка разрушила мои надежды, — и рассказала, как мне чудилось, со злорадным торжеством. В ответ на ее подозрения мне следовало сохранять безразличный вид, хотя речь шла о том, что для меня было важнее всего. И так повторялось не один раз. Мне вновь и вновь приходилось выслушивать, как она описывает свои чаяния и торжествует. Я знала, что навеки разлучена с Эдвардом, и не узнала ни единой подробности, которая заставила бы меня подумать, не к лучшему ли это! Ничто не умалило его достоинств и не доказало, что он ко мне равнодушен. Я должна была сносить злобу его сестры и оскорбительное обращение его матери, терпеть кару за чувство, которое не могло подарить мне никакой радости. И все это происходило тогда, когда, как тебе известно, у меня были и другие горести. Если ты все-таки допускаешь, что и я способна чувствовать, то, конечно, сумеешь представить себе, как я страдала эти дни. Спокойствие, с каким я сейчас говорю, утешения, какие я пытаюсь найти, — все это плоды постоянных и мучительных усилий, они возникли не сами собой и вначале не приносили мне никакого облегчения. Нет, Марианна. Если бы тогда я не была связана обещанием молчать, пожалуй, ничто — даже любовь к самым дорогим для меня людям — не удержало бы меня от того, чтобы открыто показать, как я несчастна!