Погода опять менялась. Дождь внезапно прекратился.
И перемена произошла заметная. Туман точно разогнало взмахом могучего крыла, звезды зажглись в небе, низкие берега реки стали видны.
Робер посмотрел на часы. Было четверть десятого.
Огни Гринвича уже давно исчезли вдали. С левого борта кормы еще замечались вульвичские огни, а на горизонте поднимался маячный огонь Стонмеса. Вскоре он остался позади и вместо него показался маяк Броднеса. В десять часов проходили мимо Тильбюринеса, а двадцать минут спустя обогнули мыс Кольхауз.
Робер заметил тогда, что на спардеке находится еще кто-то. Папироса искрилась в темноте, шагах в десяти от него.
Не обращая внимания, он продолжал прохаживаться, потом машинально подошел к освещенному окну большого зала.
Внутри него не слышно было никакого шума. Путешественники один за другим забрались к себе в каюты. Большой, зал опустел.
Только одна пассажирка, почти напротив Робера, читала, полулежа на диване. Он мог свободно наблюдать за ней, рассматривать при ярком освещении нежные черты, светлые волосы, черные глаза, тонкую талию, маленькую ножку, выступавшую из-под изящной юбки. Он любовался грациозной позой, красивой ручкой, переворачивавшей страницы. Вполне основательно он нашел эту пассажирку восхитительной и на несколько минут забылся в созерцании ее.
Но куривший папироску сделал движение, кашлянул, топнул ногой. Робер, стыдясь своей нескромности, отошел от окна и возобновил прогулку.
Огни продолжали дефилировать. В десять минут двенадцатого пароход находился против сигнальной станции. Вдали мигали теперь проблески Нор и Грейт-Нор, заброшенных стражей океана.
Робер решил отправиться спать. Он оставил спардек, спустился по лестнице, ведущей к каютам, и вступил в коридор. Он шел задумчивый, равнодушный ко всему окружающему.
О чем грезил он? Продолжал ли он свой недавний грустный монолог? Не думал ли он, скорее, о милой женской головке, которой только что любовался?
Он пришел в себя только тогда, когда дотронулся до двери своей каюты. Только тогда он заметил, что он не один.
Две другие двери открылись в то же время. В соседнюю каюту вошла дама, в следующую – мужчина. Оба пассажира обменялись фамильярным поклоном; затем соседка Робера обернулась, бросила на него любопытный взгляд, и прежде чем она исчезла, он узнал в ней видение, которое предстало перед ним в салоне.
Когда он запирал за собой дверь каюты, пароход со стоном поднялся и упал. И в ту же минуту, с первым валом, на палубе пахнуло дыханием моря.
С рассветом земля исчезла. С неба, очистившегося от туч, солнце свободно разливало лучи на необъятный круг моря. Погода стояла прекрасная, и, точно разделяя общее опьянение природы, пароход шел, разрезая в дружелюбной борьбе, короткие и суровые волны, которые гнал на него свежий бриз с северо-запада.
Когда рулевой прозвонил шестичасовую вахту, капитан Пип сошел с мостика, где оставался всю ночь, и передал команду второму офицеру.
– Держать на запад, господин Флайшип, – сказал он.
– Слушаюсь, капитан, – ответил помощник, который, взойдя на мостик, скомандовал:
– Вторая вахта, мыть палубу.
Тем временем капитан, вместо того чтобы отправиться прямо в свою каюту, предпринял обход судна.
Он прошел до самого бака, и, наклонившись над форштевнем, [12] посмотрел, как судно поднимается на волнах. Затем вернулся на корму и там взглянул на след от винта. Отсюда достиг машинных люков и с озабоченным видом прислушался к грохоту металлических частей, к работе шатунов и поршней.
Он собирался удалиться, когда фуражка с галуном поднялась из зияющего отверстия. Старший механик Бишоп вышел на палубу подышать свежим утренним воздухом.
Офицеры пожали друг другу руку. Потом молча постояли, капитан устремил вопросительный взгляд в глубину, где стальные части работали с большим шумом.
Этот немой вопрос был понят Бишопом.
– Да, командир… действительно! – сказал он со вздохом.
Больше он не распространялся. Но капитан, несомненно, нашел, что достаточно осведомлен, ибо не расспрашивал дальше и ограничился тем, что покачал головой с явным недовольством. После этого оба офицера предприняли совместно осмотр, начатый капитаном.
Они еще прогуливались, когда Томпсон тоже вышел и направился на спардек.
Пока он туда поднимался с одной стороны, Робер взбирался с другой.
– А! – вскрикнул Томпсон. – Вот и господин Морган! Хорошо провели ночь, профессор? Довольны вы своей прекрасной каютой? Хорошая погода, не так ли?
Инстинктивно Робер повернул голову, рассчитывая увидеть сзади себя какого-нибудь пассажира. Этот титул «профессора», очевидно, не относился к его скромной особе.
Томпсон вдруг оборвал свое приветствие и, сбежав по лестнице, бросился на палубу.
Робер, оглянувшись, не мог понять причины такого внезапного исчезновения. Кроме двух пассажиров, только что взошедших на спардек, там никого не было. Неужели один вид их обратил Томпсона в бегство? Однако они не представляли собой ничего страшного. Что же касалось их оригинальности и странности, это другое дело.
Если французу трудно подделаться под другую национальность, не возбуждая крайнего недоверия своих импровизированных соотечественников, то подобное превращение еще труднее для англичанина. Сыны Альбиона обыкновенно обнаруживают слишком характерные признаки своей нации, энергичный отпечаток которой носят на своей личности, чтобы можно было ошибиться на их счет.
Один из двух пассажиров, показавшихся на спардеке и приблизившихся теперь к Роберу, представлял разительный пример справедливости этого замечания. Больше нельзя было и быть англичанином.
Его длинное туловище опиралось на длинные ноги, заканчивавшиеся длинными ступнями, с апломбом опускавшимися на землю, которую они, казалось, с каждым шагом забирали в свое исключительное владение. Не должен ли в самом деле англичанин, где бы он ни находился, водружать каким бы то ни было манером знамя своей страны?
По общему виду своему этот пассажир очень походил на старое дерево. Вместо сучков – шероховатые суставы, при малейшем движении скрипевшие и трещавшие, как колеса плохо смазанной машины. У него, наверное, не хватало суставной жидкости, а судя по внешнему виду, пожалуй, не больше было у него и нравственной закваски.
Сначала бросался в глаза его тонкий и длинный нос с заостренным концом. С каждой стороны этого ужасного органа горело по угольку на обычном месте глаз, а внизу имелся маленький разрез, который только знание естественных законов заставляло признать за рот и который отчасти позволял сделать заключение о злом характере. Наконец, рыжий ореол, начинавшийся на макушке тщательно прилизанными и разделенными удивительно прямым пробором волосами и продолжавшийся нескончаемой парой бакенбард потемнее, служил рамкой для картины.