– И перед богом, – тихо, тускло сказал Иван Самолетов, до этого безгласный, вроде как ко всему полностью безучастный.
– Что ни говорите, а как вас, Всеволод Васильич, мэром выбрали – больше стало порядка. На-а-а-много больше.
Они все обернулись. Громкий женский голос звучал слегка насмешливо, но в общем-то одобрительно, нет, скорее даже почти снисходительно, покровительственно. Продавщица Наталья, та самая, что продала Мещерскому сигареты и пиво, по-прежнему стояла на своем наблюдательном посту на пороге магазина. То, что она вот так фамильярно разговаривает с городской властью в лице Шубина и вмешивается в ситуацию запросто, поразило Мещерского.
– А, Наташа, – Шубин кивнул. – Здравствуй. Ну, как там у тебя с квартирой?
– Да ничего. Живу – обживаюсь. Дом новый. Сортир теплый, не то что раньше, на дворе возле курятника.
– Значит, довольна жизнью?
– А чего ж мне не быть довольной? Вашими щедротами, – продавщица смотрела на Шубина с прищуром. – Вон знакомый ваш меня словно и не узнает. – Она перевела свой взгляд на Фому. – Ну, здравствуй, что ли. А ты здорово изменился. Ох, как сильно ты изменился. Тогда-то все сопляк сопляком был. А теперь – мужик.
– Ты тоже изменилась, – ответил Фома. – Я рад тебя видеть, Наташа.
– Врешь, – продавщица засмеялась, заколыхалась всем своим круглым, рыхлым, но, в общем-то, все еще весьма и весьма соблазнительным для мужского глаза телом. – Все-то ты врешь, пропащий, что рад. Какая радость, в чем она? Была да сплыла радость-то наша… Хочешь, совет дам тебе по старой дружбе: кого еще встретишь тут у нас невзначай – не отворачивайся, не надо. Все равно не поможет.
Нет, совсем это было не похоже на теплую встречу после долгой разлуки. Ни слез умиления, ни объятий, ни медных труб, играющих приветственный марш. Вежливые голоса, пытающиеся звучать оживленно и не слишком наигранно, не чересчур фальшиво. А в глазах – Мещерский наблюдал это со все возрастающей тревогой – холодная настороженность, стерегущая каждую фразу, каждый жест.
Шубин, сославшись на неотложные дела, сел в машину и уехал. Продавщица Наталья вернулась в свой магазин. Лишь один Иван Самолетов проводил их до гостиницы. По тому, как он вошел в «Тихую гавань», как небрежно бросил дежурившему за стойкой администратору: «Салют. Все путем? Значит, так: это мои гости, два отдельных номера на втором этаже с видом на монастырь», было ясно, что авторитет его среди персонала непререкаем.
Впрочем, он тоже покинул их почти сразу. Мещерский, заполняя у стойки ресепшен гостиничный бланк, увидел в окно, как Самолетов дошел до двухэтажного и очень нарядного, украшенного цветами в ящиках особняка на углу площади, на котором была вывеска – «СПА Кассиопея». Он позвонил в дверь и терпеливо ждал, пока ему откроют. И ему открыли, но не впустили внутрь. В дверях показалась девушка-конфетка с копной платиновых кудряшек. У нее был великолепный ровный загар, стройные ноги, идеальная фигурка и прелестное кукольное личико с задорно вздернутым носом и пухлыми губками. Девушка так вся и лучилась красотой, молодостью и энергией, и видно было, что на неразговорчивого и чрезвычайно сдержанного Ивана Самолетова она производит сильное впечатление.
Они коротко о чем-то поговорили. Потом дверь захлопнулась перед самым носом Самолетова, и он медленно вернулся к своему джипу.
– Девушка первый сорт, – отметил Мещерский. – И кажется, с характером. Фома, ты и ее знаешь?
Фома, стоявший у окна, покачал головой – нет, кажется, нет. Имя девушки было Кира, звали ее в городе Кира-Канарейка. Она родилась и выросла в Тихом Городке. Но он ее не помнил. Для его памяти она была слишком молода.
Потом они обедали в одиночестве в баре при гостинице. Отделанный деревом интерьер, белые крахмальные скатерти на столах, охотничьи трофеи в дубовых медальонах на бревенчатых стенах: голова лося, кабана, чучело росомахи – ресторанчик был декорирован в лубочном охотничьем стиле.
– Ты где сначала-то остановился, Фома? – спросил Мещерский. – Я думал, ты в доме деда остановишься. Ты мне даже адреса второпях не оставил, я спросил у таксиста, который меня вез, но он про дачу академика Черкасса что-то ничего не слыхал.
– Я переночевал в другой гостинице, той, что на окраине, в Заводском, – ответил Фома. – Не хотел, чтобы сразу стало известно, что я здесь. Это ведь Ванькина гостиница. Тут полгорода Самолетову принадлежит – магазины, торговый центр, кинотеатр. И наша дача теперь его. Точнее, там нашего дома-то уже нет, он свой построил на его месте, на участке. Мы с ним как раз ездили сегодня смотреть. Он меня сам повез. После смерти деда – отца тогда уже тоже не было в живых – моя мать продала и участок, и дом. А Самолетов несколько лет назад этот участок купил.
Он отодвинул пустой бокал. Чудно было как-то – на столе перед ними в кувшине стояло местное бочковое пиво. А Фома по бокалам его не разливал.
Мещерский хотел было спросить про Шубина, про развязную продавщицу – его заинтриговали ее слова, – вообще про всех про них, про их прежние отношения, но, глянув на Фому, решил не лезть с расспросами в лоб.
– Когда мы с Ванькой приехали туда, на наш бывший участок, и я увидел, что нашего дома нет, так отчетливо мне вдруг он представился. – Фома смотрел в окно. – И вообще, все так живо. Как сидим мы все за столом на веранде, пьем чай. У деда гости из Москвы. Шум, споры, все такие молодые еще, живые. И вдруг за забором треск мотоцикла. Дед – сестре: «Ирма, твой очередной поклонник, часы по нему можно проверять». Это Илюха Костоглазов приезжал, у своего отца-пожарника мотоцикл тайком брал с коляской, чтобы сестру прокатить до пристани и обратно. Он теперь тоже здесь в городе, мне Самолетов сказал. Прокурор здешний… А потом еще вспомнилось – это я еще совсем мелкий был – на кухне шофер деда и домработница включили приемник: «Голос Америки» ловят. Это после взрыва в Чернобыле, никто ведь ни хрена тогда не знал. Так что все одно большое ухо. И мы тут же – я, Ирма и Ванька Самолетов. Он тоже к ней заглядывал, нравилась она ему. Сестра всем нравилась. Приемник трещит, глушилки, Чернобыль, потом про какого-то Буковского начали бубнить, и вдруг охранник деда, кагэбэшник, влетает на кухню как ошпаренный: кто позволил, кто разрешил, мать вашу перемать, американская пропаганда, да еще при детях, внуках советского академика, так вас и разэтак! Крик, скандал, а нам весело, мы бесимся, на голове ходим, колбасимся… Сережа, я ведь тогда считал этот город своим, родиной своей считал. И любил, так любил. Что же это она, родина, так со мной и с моей сестрой… Вот ты приехал сюда, ты чужой, совсем здесь чужой – смотри же, смотри, какая она есть… эта моя родина.
Мещерский опустил глаза. Лицо Фомы… какое оно у него сейчас… Зачем же он приехал, раз так ненавидит все это? Кто позвал его сюда и зачем? Для каких непоправимых дел, для каких бед?
Предчувствие неминуемой близкой катастрофы сжало сердце. Мещерский почувствовал, что здесь, в этом ресторане сонной провинциальной гостиницы, над этой ухой с расстегаем и жарким по-купечески, ему нечем дышать. Он поднялся из-за стола.