– Не ребенок заварил всю эту кашу, эту дрянь с рисунком, – оборвал Шапкин. – Взрослый. Я вчера кое с кем посоветовался из наших, ну кто в этом деле кумекает – в живописи, в рисовании. Рисунок сделан вполне профессионально в смысле техники, анатомии, композиции. Взрослый художник все это малевал, причем неплохой художник, с воображением, м-да… Ладно, поехали в этот ваш пансионат?
Машина – та, что стояла у опорного пункта, была совершенно невообразимого вида: то ли «УАЗ», то ли допотопный джип-сафари, угловатый какой-то «самодел» на высоких колесах, с прожекторами, укрепленными на крыше. Катя и Анфиса еле-еле вскарабкались в него, так было высоко, неудобно, жестко.
Зато Шапкин чувствовал себя за рулем этого уродца весьма комфортно. Водил же он тоже как-то по-разбойничьи, лихо, то и дело бросая руль – то прикурить, то пошуршать какими-то бумагами, разбросанными на переднем сиденье, то пригладить пальцами в зеркальце заднего вида свой «причесон», хотя чего там было приглаживать?
– Как отец мальчика? – спросила Катя осторожно. – Сообщили ему?
– Сообщили. Вечером. А сегодня он в школе. Урок ведет.
– Какую же надо иметь выдержку?! – У Кати сердце защемило. – Что, неужели некем его на уроке было заменить?
– Он сам на работу явился. Он мужик тот еще. Он вчера и на опознании был в морге.
– У вас есть хоть какие-то зацепки?
Шапкин не ответил. Они подъехали к отелю, и Шапкин сразу же двинул в холл на рецепцию.
Там, кроме дежурного портье, были Хохлов и Борщакова.
– Привет, Оль, – поздоровался Шапкин совершенно по-свойски.
– Здравствуй, Рома. Слава богу, ты сам приехал, – Борщакова вздохнула с явным облегчением.
Катя прикинула: они почти ровесники, может, она чуть постарше его. И, видимо, давно и хорошо знакомы. Ну, так всегда и бывает в маленьких провинциальных городках. Так почему же тогда Борщакова не сама отправилась в милицию – к нему, к своему знакомому, по поводу рисунка, а послала туда человека совершенно постороннего, приезжего – ее, Катю?
– Кликни дочку, – попросил Шапкин. – Где она хорошо, спокойно себя чувствует? В номере у вас или где-то на людях – там я с ней и переговорю.
– Я позвоню, горничная ее сейчас приведет. Дашенька любит наш зимний сад.
– Ну, пусть будет зимний сад.
– Мне нельзя присутствовать?
– Лучше не надо, я с ней сам потолкую.
– Что-то не отвечает телефон в номере. Игорь, поднимись… нет, лучше я сама приведу Дашу, – Борщакова сорвалась из-за стойки.
Катя отметила, что вроде бы Ольга выглядит как обычно, как вчера – чуть мешковато сидящий деловой брючный костюм, каблуки, но… Лицо было опухшим, глаза красные, как после бессонной ночи. Она явно старалась держать себя в руках, гнать от себя страх, беспокойство, но у нее это плохо получалось – гнать.
– Клиентов много у вас? – спросил Шапкин Игоря Хохлова.
– Почти все номера заняты.
– Все наши?
– Иностранцы, только вчера приехали.
– На всех наших составишь мне отдельный список.
– Хорошо, и на… – Хохлов покосился на Катю.
– Это наш коллега, сотрудник.
Хохлов осклабился.
В это время двери лифта открылись, и оттуда вышла Ида, а за ней тот самый галантный старик-австриец, который приглашал ее вчера вечером танцевать. Кате показалось, что сегодня их соседка по отелю не только одета и причесана, а буквально загримирована, наштукатурена под Диту фон Тиз. Снова яркая губная помада, изящнейшие черные туфли на шпильках, черная юбка-карандаш и желтый пуловер, перетянутый в осиной талии широким лаковым поясом.
– Это что за птица? – спросил Катю Шапкин.
– Это Ида, она здесь отдыхает.
– Одна? Незамужняя, что ль?
– Она? Нет… кажется.
– Тоже твоя подружка?
Катя удивленно оглянулась. Он спросил это таким тоном и так просто, так панибратски перешел на «ты»… Этот здоровенный дядька опер…
Шапкин провожал взглядом «видение на шпильках». Провожал, провожал… Видение испарилось. Он потер подбородок. Катя снова прикинула: дядька-то дядька, но вроде еще и не старый… Ну надо же, у него на службе такое, такие дела творятся, а он…
Лифт снова открылся: Борщакова.
– Даши нигде нет. У меня в номере уборка, горничная божится, что сама отвела ее…
– К Марусе Петровне? Ну, правильно. Я сейчас снова ей позвоню. – Хохлов приготовил мобильный.
– К этой старой дуре! – зло, нервно выкрикнула Борщакова. – А она твердит, что даже не заметила, как девочку привели, она вообще ничего не замечает, просто глохнет, когда треплется с приятельницами, с этими старыми чертовками по телефону!
Только в краткие минуты одиночества Олег Ильич Зубалов ощущал себя НАСТОЯЩИМ, тем, кем он и был на самом деле. Краткие минуты одиночества и дома-то выпадали нечасто, а здесь, в «Далях», в их комфортабельном «семейном» номере, быть самим собой, не следить за своими словами, мыслями, не контролировать себя можно было лишь в отсутствие жены. Марина Ивановна уходила в салон красоты к массажисту. И тогда Олег Ильич мог позволить себе думать о том, что было для него одновременно и мечтой, и нервным раздражителем, и наслаждением, и постоянной внутренней болью.
Он был один в номере, сидел в кресле перед включенным телевизором и делал вид, что смотрит. Делать вид было не перед кем, но он уже так привык – дома, на работе, на людях, на совещании в министерстве, на презентации, на корпоративной встрече, в гостиной, в столовой, в спальне, в супружеской постели.
По телевизору шли новости, и репортаж, как и все последние дни, был посвящен теме педофилии и сексуального насилия над детьми. Выступали государственные мужи и депутаты (многих из них Олег Ильич неплохо знал – некоторых по работе, других как своих добрых соседей по знаменитой Николиной Горе). Все в один голос высказывались за ужесточение уголовного наказания в виде пожизненного заключения за педофилию. Олег Ильич слушал все это, и ему было страшно. Он никак не мог понять, что ему делать с собой, как жить, чтобы в один прекрасный день не оказаться там, по ту сторону, или нет, точнее, на самом дне, где только презрение, шепоток молвы за спиной, петля самоубийцы или тюремная решетка.
Тот случай с тринадцатилетней дочерью их домработницы, за который он столько всего выслушал от своей «дражайшей половины»… И про который в порыве какого-то совершенно ненормального горячечного вдохновения фактически выболтал этой размалеванной вульгарной «тридцатилетке» по имени Ида. Точно какой-то бес его подзуживал там, в ресторане! «Тридцатилетка», кажется, ни о чем таком не догадалась. А вот жена Марина Ивановна об этом случае знала и пилила, пилила, расчленяла его на куски, как ржавая пила. Однако и она, его супруга, мать его детей, знала далеко не все.