Сон над бездной | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Кто-нибудь обязательно должен был ее рассказать, я так и думал. До того, как все начнется, – сказал Гиз.

– Начнется что? – спросил Кравченко.

– Новый круг. Повторение цикла, – Гиз улыбнулся. – Но тут и другую историю уже успели рассказать. Позднюю. Я слышал про пулемет в подвале. Но это заблуждение.

– Олег, слушай, знаешь что? – хмыкнул Богдан. – Ты это… вот это со мной, при мне не надо, понял? При ком угодно, при матери моей, при Злате, при Лидии покойной, которая в рот тебе смотрела, – можешь все что угодно, бредить, лапшу вешать килограммами. Но при мне затыкай свой фонтан, усек?

– Я как-то однажды по его же просьбе погадал ему, – Гиз улыбался, обращаясь к Кравченко и Мещерскому (видимо, как к нейтральной стороне). – Старое цыганское гадание. Вернее верного. А он на меня с тех пор взъелся.

– Да пошел ты! Вообще кто тебя сюда звал?

– Богдан, сейчас, как и тогда, после гадания, не хочет… боится…

– Я боюсь? Чего это я боюсь? – повысил голос Богдан.

– Боится признать, что… – Гиз снова улыбнулся и закончил совсем не так, как, видимо, собирался: – Что в том подвале никто не ставил пулемета. Его не было. И засады никакой там тоже не было. Тогда в самом замке не было «голубых фуражек». На их же счастье.

– А что же было? – спросил Кравченко.

– Совсем другая история. Весьма своеобразная. И началась она за восемь лет до того, перед войной, когда этим замком владела семья графов Шенборн. Здесь в музее сохранился фрагментарно их архив, там есть и фотографии. Особенно одна поразила меня. Там запечатлены все участники разыгравшейся здесь впоследствии драмы.

– Как раз эту историю мы уже слышали, – перебил его Мещерский.

– Неужели? – Гиз усмехнулся. – Но мне известно по крайней мере две ее совершенно разные версии. Держу пари, Богдан рассказал вам первую.

– И единственную, – Богдан покачал головой. – Остальное все чушь собачья.

– Очень возможно. – Гиз затянулся сигаретой. – На той старой фотографии тридцать восьмого года изображены граф Рудольф, его тринадцатилетний сын Пауль, его кузен Александр, студент из Вены, которому тогда исполнилось двадцать лет, и дочь местного священника, которую звали то ли Марина, то ли Милана. Прелестная девушка.

– Про одну Миланку я уже кое-что слышал. Про могилку в лесу, – заметил Кравченко.

– Это местный фольклор, сугубый продукт для здешнего фестиваля, – усмехнулся Гиз. – А дочь священника, как и в нашем случае, лицо реальное. Девушке тогда было лет девятнадцать. Понятно, что ни о каких отношениях, кроме дружбы, с сыном графа, этим мальчиком, и речи не могло быть.

– Подождите, а почему вы опять сказали «как и в нашем случае»? – спросил Кравченко.

Мещерский заметил: слишком уж серьезно Вадим относится к этому странному разговору под луной. К этой болтовне волхва.

– Покойная Лидия Антоновна всегда любила подчеркивать, что она из семьи священника. Кстати, как и ее муж, – ответил Гиз.

– Да? А какое отношение это имеет…

– Порой очень трудно бывает объяснить, что к чему имеет отношение. Что из чего следует, что откуда вытекает. Вообще где корни, где плоды, где крона. В здешнем архиве хранится просто фотография, кусок картона. Все, что осталось для памяти. У них у всех там такие веселые счастливые лица. В то лето ничего еще не предвещало того кошмара, что случился годом позже.

– Ну почему же не предвещало, – хмыкнул Богдан. – Автомобиль графа был уже куплен и стоял в гараже. И Шенборн регулярно ездил на нем. И растерзанных птиц окрестные крестьяне находили. А потом, эта нашумевшая история с лебедями, которую тут до сих пор еще не забыли.

Мещерский отметил: сейчас Богдан как бы спорил сам с собой. Помнится, за ужином он рассказывал историю совсем иным тоном, вообще иначе, и спорил тогда с матерью, с теткой, этой красавицей Златой. А сейчас…

Что здесь происходит? Или смерть жены Шерлинга заставила всех их смотреть по-другому даже на легенду? На вымысел?

– Граф был заядлым охотником и сына приучал к охоте с малолетства. Пауль имел ружья, стрелял ворон – их перед войной развелось великое множество, они тут все стены загадили. – Гиз рассказывал вполне буднично. – Сначала его охотничьи трофеи выглядели как обычно – трупы птиц, изрешеченные крупной дробью. Но потом крестьяне начали замечать неладное. У некоторых птиц отсутствовали головы, у других были сломаны лапы, варварски оторваны крылья. Некоторые тушки были буквально разодраны пополам. А потом действительно произошла эта дикая история с лебедями. В то лето, когда был сделан снимок, как раз чистили замковый ров. Шенборн хотел расширить его, выкопать на его месте пруды, от речки Латорицы даже начали строить водовод. Управляющий по приказу графа приобрел пару лебедей. Все местные ходили на них любоваться, очень красивые были птицы. На зиму им построили домик. Но потом все работы пришлось бросить – стало не до благоустройства территории.

– Шенборн попал в аварию. Я рассказывал, – перебил Богдан.

Стоявший рядом с Мещерским Илья исподлобья глянул на него.

– Он возвращался из Мукачева, по слухам, из публичного дома, сильно навеселе, – продолжил Гиз. – Поздно ночью. В конце февраля тут погода коварная – днем в горах солнце уже по-весеннему пригревает, снег тает. А ночью сильно подмораживает. Он не справился с управлением на скользкой дороге и врезался в скалу. Его в тот день вообще не ждали, потому и не беспокоились, не искали. Только утром крестьяне обнаружили его. Он уже умирал. Его привезли в замок, приехали местные врачи. Повреждения в результате аварии были страшные – развивалось внутреннее кровотечение. Жить бедняге оставалось, по мнению врачей, считаные часы, а на операцию никто из них решиться не мог. В замок был уже приглашен священник. Все было готово к соборованию. «Liliata rutilantium… Да окружит тебя лилиями венчальный сонм… И хор ликующих дев да возрадуется тебе…» Это католическая молитва, читаемая над умирающими, Liliata… – Гиз повторил латинское слово. – Поля лилий… поля асфоделий, белых тюльпанов, которыми бредили греки. Поля, по которым текут ручьи, чьи воды отравлены ядом несбывшихся грез, рухнувших планов, погасших надежд. Возможно лишь то, что состоялось. Остальное мираж…

– Что, простите? – спросил Кравченко: ему показалось, что Гиз заговаривается.

– Поля лилий, райские кущи… католический бред, всосанный с молоком матери, Liliata… Об аде, заметьте, и речи не шло. О всех этих котлах с серой, о содранной заживо коже, ожогах, о воющей стигийской голодной стае, преследующей вас по пятам. Тогда перед войной, как и сейчас, верили в одну голую политику и экономику, спорили только о Сталине, Гитлере, о большевизме, о рейхе, об интернационале и национальном самосознании. О европейском либерализме и его конечном торжестве… Ад, муки плоти, огонь, содранная заживо кожа – все эти средневековые басни глупцов прошлых поколений, не ведавших технического прогресса, не переживших ад мировой войны… Ах ты боже мой… Кто вообще помнил об этом тогда? Граф Шенборн умирал в муках вон в той комнате в Верхнем замке, – Гиз указал на освещенные окна. И Богдан невольно вздрогнул: во все приезды в Нивецкий замок эти апартаменты занимали его родители. Там была их спальня. – А по радио транслировали оперу Вагнера «Парсифаль». И священник, еще не потерявший дочери, бубнил свою Liliata, желая утешить, поддержать уходящего. Quo vadis? Куда идешь? В закатные земли. В страну вечернюю. Об аде даже не вспоминалось. Ад был вычеркнут, предан остракизму. Он не укладывался в принятую повзрослевшей Европой шкалу пугал и ценностей. Но все дело было в том… Вся соль была в том, что и в обещанный Liliata рай – туда, на эти туманные поля, полные душистых царственных лилий, уходить тоже не хотелось. Никак не хотелось уходить отсюда. Из этой реальности. Граф, как я уже говорил, был в сознании. Он ужасно страдал от ран. И он не хотел умирать. Не хотел.