На Катю он смотрел так, словно она была голой. Это было бы понятно, если бы он был пьян, как Островская. Но алкоголем от Бранковича не пахло. В воздухе витало его обычное амбре — смесь пота и ароматических свечей, до которых он был большой охотник.
— Вы ко мне? По какому делу? — Бранкович едва не пританцовывал на месте, подстегиваемый цыганскими скрипками Кустурицы. — Целую ваши руки, госпожа следователь, — он отвесил Кате галантнейший поклон. — Вы снова посетили бедного художника в его деревенском доме. Это царский подарок.
— Савва, вы знаете, что случилось ночью? — спросила Катя, с изумлением, взирая на негр. Эти приплясывания, этот плеер, это его «целую руки» — вообще весь его вид какой-то залихватски-бесшабашный совершенно не вязался с теми похоронными настроениями, что носились в самом воздухе Славянолужья после третьего убийства.
— Знаю, знаю. Все я знаю. Тут уже с раннего утра все знают. Бедный старый дуралей, бедный чибис…
— Что же тут смешного? — Катя настораживалась все больше и больше, потому что «бедный чибис» Савва произнес, почти давясь от смеха!
— Ничего, — Бранкович развел руками. — Но и страшного тоже ничего. Подумаешь — чибис умер. Не он первый, не он последний. Все будем там, внизу… Простите, я вас опять шокирую, да? А вы еще не забыли ту мою дерзость? Но знаете, царица моя, у наших с вами общих предков, пришедших с берегов Дуная, был такой обычай плясать и смеяться, справляя тризну. И это никого не шокировало, только греков. Но Византии уже тогда был заражен позитивизмом… Наивная вера наших предков казалась варварством, а их первобытное чувство Сопричастности великой тайне перевоплощения материи вообще была недоступна пониманию тех, кто под влиянием христианства предал Элевсин анафеме…
— Господин художник, мне бы хотелось поговорить с вами и взглянуть на ваши картины, если позволите, — сдержанно прервал его Колосов и, когда они шли вслед за Бранковичем по дорожке к дому, шепнул Кате; «Ты что, не видишь — он обкуренный по самый мозжечок? У него сейчас что ни спросишь, все небо в алмазах».
— Я как раз работая, — Бранкович нетвердо обернулся, попытался выключить плеер, но сделал по ошибке громче, и Кустурица, сотканный из скрипок, аккордеона и медных духовых, синей птицей взмыл над кронами деревьев, над забором, крышей в плотную облачность. — А вы что же, тоже ведете это дело?
Колосов с некоторым опозданием представился.
— От кого вы узнали об убийстве? — спросил он.
— От Туманова Кости. Им с Сандро, с Павловским охранник с фермы позвонил утром, когда милиция приехала.
— А вы сами где находились ночью?
— Я? Вы подозреваете меня? О, это так интересно… Но я был здесь, дома. Работал, писал, вообще вел себя тихо-тихо, как мышь… Полевая мышь…
— Он же обкуренный, — в свою очередь шепнула Катя Колосову. — Брось. В таком состоянии все равно это бесполезно. Сначала взгляни на портрет. Савва, хотелось бы еще раз увидеть ваши замечательные картины.
— О, прошу, прошу, — Бранкович, пританцовывая, увлек их за собой в дом.
Колосов удивленно оглядывался: даже его, видевшего всякое, поразила обстановка этого дома. Очень уж был ярок контраст между кондовой деревней и этой отделанной с европейской иголочки богемной холостяцкой берлогой.
В мастерской сильно пахло растворителями. Высокая стремянка была вплотную придвинута к холсту на станке. Бранкович до их прихода действительно работал — об этом свидетельствовало все: открытые тюбики с краской, перепачканные кисти, разноцветные смеси в фарфоровых корытцах, сырая картошка
Полотно «Элевсин» Никита рассматривал молча. Артема Хвощева сначала даже и не узнал вовсе — Кате пришлось украдкой от Бранковича ткнуть в холст пальцем: вот же он, какой ужасный, смотри! Но, увы, все, что ей самой казалось в этой картине таким красноречивым и многозначительным, на Колосова не произвело особого впечатления, Кате пришлось смириться с тем, что всяк ныне оценивает современное искусство по-своему и выводы из него делает тоже свои. А иногда и никаких выводов не делает и ничего не видит, точно слепой!
— Савва, у вас был женский портрет, кажется, стриптизерши, — она постаралась произнести это спокойно, почти небрежно, — где он, я что-то его не вижу здесь?
— Я его снял совсем, он портит экспозицию, — Бранкович стоял перед ними, скрестив на груди руки. Покачивался с носка на пятку.
— По-моему, портрет превосходный. Покажите его, пожалуйста… начальнику отдела убийств.
— Да ну, не стрит, — Бранкович улыбался.
— Пожалуйста, — повторила Катя.
— А в чем дело? — Глаза Бранковича заискрились интересом и вызовом.
— Мы хотим взглянуть.
— А если я не хочу его показывать?
Тут Катя увидела край холста, прислоненного к стене и заставленного другим холстом. Она подошла, с усилием вытащила его, повернула — это был тот самый портрет обнаженной блондинки. Стриптизерши с шестом.
Что-то грохнуло. Катя быстро обернулась — это Бранкович с силой швырнул плеер об пол. Наступил на него ногой. Серебристый пластик хрупнул, как орех. И…
— Кто изображен на этом портрете? — невозмутимо спросил Никита.
— Савва, я должна предупредить вас, что лучше вам ответить на этот вопрос самому, добровольно, потому что именно с этого момента многое, очень многое зависит именно от добровольности ваших показаний, — выпалила Катя. — Что же вы не отвечаете? Почему молчите? Нам самим назвать имя этой женщины?
— Мы сами никого не назовем, — сказал Никита. — Это не она, Катя. Понятно? Не она.
Зазвенела пауза. Бранкович (он, казалось, был изумлен больше всех) нагнулся и поднял разбитый плеер.
— Не она? Это не Копейкина? — спросила Катя.
— Нет. И близко ничего похожего нет, — Никита тяжело вздохнул. — Извините нас. — Он обратился к Бранковичу: — Может быть, все-таки скажете, кто это?
— Это моя бывшая жена, — Бранкович подошел к портрету, дотронулся до нарисованного лица. — Это моя Барбара… Она никогда не была стриптизершей, — он взглянул на Катю. — Она была учительницей в школе для глухих детей в Мюнхене. Мы познакомились в замке Нойшванштайн, когда я путешествовал по Германии. Она приехала в замок с подругой на воскресную экскурсию. Я увидел ее там и… Через две недели мы поженились. Она даже ни разу в жизни не видела стриптиза. Она была непохожей на нынешних… Она была чистой, женственной. А этот портрет, который я сейчас ненавижу, я написал от противного. Мне казалось, что я таким образом открываю в ней то, о чем она даже и не подозревала. Мне казалось тогда — в душе каждой женщины дремлет вакханка, менада, блудница… Я забавлялся своими опытами, хотел разбудить это в ней, заставлял позировать… Но я ошибся, я все разрушил. Барбара ушла от меня. Вторым ее мужем стал немец. У нее сейчас двое детей, двое мальчиков, она с семьей по-прежнему живет в Мюнхене. А я, — Бранкович вдруг всхлипнул. Переход от эйфории к депрессии был моментальным. — Только художник может вот так своим искусством разбить себе жизнь… Надругаться над любовью всей своей жизни, над мечтой Нойшванштайн.