Царство Флоры | Страница: 39

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Глава 16 ТЕМНОЕ ОКНО

«Дурак, идиот! — кровь стучала в висках Марата Евгеньевича — атлета, плейбоя, спортсмена, адвоката и охотника. — Идиот, слабак, кретин!»

Он гнал внедорожник по пустому в этот ночной час Садовому кольцу — прочь с этой проклятой Долгоруковской улицы, прочь от этого дома, из которого его вышвырнули, прочь от нее — от этой ведьмы, прочь, прочь…

Дурак, слабак, кретин, сука… Сука-любовь… И, конечно же, сука-память вернулась и все расставила по своим местам: «Нет, тогда, семь лет назад, не ты ее, а она тебя — она, ведьма! Она бросила тебя, использовала, вывернула наизнанку и потом брезгливо, лениво, устало откинула прочь. Краткий эпизод. Пройденный этап».

Это он-то пройденный этап — он, Марат, плейбой и спортсмен, симпатяга, любимец женщин, позволявший себе и Ксеню, и Марину, и Леру, и десять Наташ и Кристин — всех сразу одновременно, охотник, сразивший матерого кабана вне игры и вне правил, в несезон, когда другим-прочим охота запрещена?

Но кабан-то жив, буровит где-то чащу Евпатьевского леса своей двухсоткилограммовой тушей, роет рылом грязь, отгоняет мух, страдая от раны. И она — ведьма Фаина — жива. Спит на шелковых простынях — не жена, не любовница, не мать, просто соучастница, партнерша.

Ведьма! Марат скрипнул зубами. Так с ним никто никогда не обращался, не смел. А она посмела. «Убирайся, катись» — и это после всего, что было. Что сегодня было между ними! Он застонал как от боли: кретин, идиот! Надо же так попасться, так залететь. Нет, так нельзя, надо взять себя в руки, успокоиться, а то еще врежешься к чертовой матери и…

Вот о матери он так и не вспомнил, о ней совершенно забыл. А ведь она… мать, никогда не обращалась с ним вот так. Никогда не была с ним жестока, бесчеловечна. Она была с ним нежна. Она жалела и всегда защищала его. Она защитит его и сейчас. Защитит и пожалеет. Утешит.

Марат всхлипнул, стиснул руль. Если бы кто-то сейчас — тот же егерь Мазай или те две потаскушки, Марина и Ксеня, — видел его сейчас — таким вот, плачущим, словно школьник, побитый сверстниками. Ни за что ни про что побитый, униженный. Если бы они видели — не поверили бы своим глазам. Не поверила бы и она — Фаина. Но мать — она видела его всяким. И всегда утешала, вытирала его слезы.

Через четверть часа черный внедорожник остановился у дома на Краснопресненской набережной. Марату этот дом был знаком с детства — там они жили втроем, с матерью и отцом, потом вдвоем с матерью. Теперь в их старой квартире жила мать. А он только приезжал в гости с подарками. Но сейчас…

Марат вытер тыльной стороной ладони мокрые щеки. Ведьма… Кретин… Видели бы его сейчас коллеги по адвокатской конторе или же товарищи по охотничьему клубу. Зареванный пацан — это почти в сорок-то лет!

Мимо по набережной медленно проехала милицейская машина с выключенной мигалкой. Остановилась возле соседней подворотни. Фонари горели празднично, ярко. Вдали высилась освещенная громада Белого дома, на той стороне реки, точно айсберг, плыла в предрассветной мгле гостиница «Украина». Где-то там, за освещенным мостом, тот бар на набережной, где они пили с ней водку со льдом спустя долгих семь лет, где висит ее фото на стене, где он трахал ее, трахал, как хотел и как мог, в тесной кабинке над унитазом. И где она обнимала его, целовала его губы, глаза, руки. Все это где-то там, далеко, далеко… Фаина…

А здесь — темный фасад кирпичной девятиэтажки, темное окно — вон то, пятое слева на седьмом этаже.

Мама, я здесь. Проснись, зажги свет, подойди ко окну. Подай мне знак, хоть какой-то знак любви, надежды, утешения.

Марат заглушил мотор, вытащил ключ зажигания. Он всегда гордился выдержкой. Любил чувствовать свою силу. Любил рисковать. Но сейчас у него дрожали руки. Дрожали колени. Он был весь как ватный. Он не понимал — как же так? Почему?

У соседней подворотни стояла милицейская машина. Он не обратил на нее внимания. Вот сейчас он войдет в знакомую арку, во двор, наберет код, поднимется на лифте, позвонит и… Мать, конечно же, удивится и встревожится не на шутку. И он что-нибудь ей соврет. Что-нибудь такое, как там, в «Царстве Флоры», про убитого кабана…

Огни набережной остались за спиной, из арки, как из трубы, тянуло ночным сквозняком. Марат заторопился. Но вдруг… что это? Или ему показалось?

Как и там, в овраге Евпатьевского леса, он ничего толком в это первое, короткое мгновение не смог увидеть, различить в темноте. Только услышал гром, гул, словно бухнуло что-то тяжелое по кирпичной стене и ударило, срикошетив, в спину между лопаток.

Он упал. Он не понял даже того, что это был выстрел. Асфальт врос, влип в его тело, и не было сил повернуться. Он хватал ртом воздух, царапал асфальт ногтями. Не понимал — что, почему, за что, зачем?

Послышались шаги, кто-то быстро и грубо повернул его на спину. Марат застонал. В темноте он не видел, различал лишь какую-то тень. Боль в спине была непереносимой. Он словно не чувствовал своего разом онемевшего тела. Внезапно ощутил новый грубый толчок в бок. В помутневшем сознании всплыла картина: овраг, луна, кабан, вышедший к водопою. Неубитый кабан, настигший охотника. Толчок в бок — словно рылом поддели, и боль от острых, как бритва, клыков, адская боль там, внизу. Марат хрипло вскрикнул. И на одно короткое мгновение увидел… Никакого кабана не было. Это был человек. Потом прогремели еще два выстрела. Пули раздробили Марату череп, изуродовали лицо, которым он всегда так гордился.

Глава 17 ДЕМОНСТРАЦИЯ

Летние ночи коротки. Ночь растаяла, словно и не было ее никогда. Клочья серого утреннего тумана росли, набухали, ползли из низин и оврагов, накатывая волной, наступая как призрачное войско. И вот уже звездная ночь стала мглой. И все скрылось из глаз — поля, луга, перелески, дачные поселки, станции, железнодорожное полотно. Первая утренняя электричка, отправившаяся из Клина согласно вокзальному расписанию, на всем своем пути то и дело давала тревожные гудки, подъезжая к дачным перронам. Но ленивые дачники еще спали во всю ивановскую. А на электричке в Москву в этот рассветный час ехал вкалывать сплошной пролетарий.

В первом вагоне еще в Клину все скамейки и все проходы занимали работяги, горластой толпой выходившие на станциях Ховрино и НАТИ. Генка Гривенный — двадцатитрехлетний токарь станкостроительного завода — слыл в вагонном братстве признанным завсегдатаем. У него даже было свое коронное место — справа в первом купе у окна. После армии Генка вернулся в родной Клин, но работы себе по вкусу и по деньгам там так и не нашел. Завербовался на столичный завод и каждое утро пулей мчался на первую электричку.

Продремав в вагоне до Зеленограда, Генка очнулся, зевнул, протер глаза и предался размышлениям. За окном до самой Сходни было не видать ни зги — туман, туман, сплошной туман. Однако после Сходни серая муть за окном стала потихоньку редеть, линять. И вот уже можно было различить пригородные пейзажи.

В Химках видимость была уже самая обычная — утренняя. Поезд постоял возле пустой платформы и тихо двинулся дальше к мосту через Москву-реку.