«Сейчас залезу в ванну, потом пельмени поварю и спать, спать…» Подгоняемый дождем и желудочными соками, Тормоз бодро пошагал в родные пенаты, однако дома аппетит ему в момент испортил Прохоров-старший. Едва Серега зашел, он высунулся из своей комнаты и похоронным голосом сообщил:
— Слышал новость? Горюнова взяли, шпион он, резидент. Я вчера в понятые ходил. Вместе с Писсуковым… Ну с этим, отставным старшиной… Вот такое, блин, кино. Ну да, «Ошибка резидента».
— Что? — Прохоров сразу же забыл про пельмени, стремительно — куда там Рысику! — метнулся по лестнице, позвонил в квартиру Горюновых. Засады там не было…
Открыл ему сам хозяин дома, тихий, задумчивый, пропахший парашей. А вообще-то воздух в жилище отдавал бедой, безнадежностью и горелым хлебом. Это оттого, что Володя с супругой в горестном молчании сушили сухари. Собственно, основание для столь скорбного действа было не такое уж и веское — всего-то подписка о невыезде, однако, как говорится, от сумы и от тюрьмы… А все дело было в том, что с неделю назад Горюнову наконец-то выдали зарплату, правда, не вожделенными дензнаками, а какой-то особо сложной, полученной от смежников по бартеру электроникой. Не мудрствуя лукаво, Володя разобрал приборы по частям, уложил составляющие в чемоданчик и отправился, по совету Прохорова, на ярмарку «Юнона» — делать свой маленький бизнес. Оплатил торговое место, осмотрелся и только принялся выкладывать товар, как бизнес был сделан! Невесть откуда вынырнувший мужчина еврейской национальности предложил продать все оптом за восемьдесят долларов. Господи, за восемьдесят долларов! Гип-гип-гип-гип ура! Таких денег Володя не держал в руках сроду! Он тут же согласился, долго, ликуя, рассматривал портреты Гранта, Джексона и Гамильтона, в ближайшем валютнике слил десять баксов и, накупив еды, решил устроить пир. Чтоб на весь мир — с пельменями «Останкинскими», колбасой «Телячьей» и молдавским, полунатуральным, восхитительнейшим томатным соком. Только спокойно переварить яства ему не дали… Ни ему, ни жене, ни маленькой дочке… Горюнова взяли сразу после обеда: приехали на трех машинах с сиренами, надели наручники и увезли в дивное серое строение у Невы, такое высокое, что из его подвалов, говорят, отлично видна Колыма…
— Что, гад, продал родину? — спросили у него в просторном кабинете с решетчатыми окнами и железной, вмурованной в бетонный пол табуреткой. — Ну как, будем признаваться или будем запираться?
Запираться Володя не стал. Подробно, как на духу, он рассказал, что до женитьбы занимался онанизмом, в школе был тайно влюблен в Людмилу Гурченко и супруге изменял лишь единожды, да и то частично, петтингом. Суровые дядьки внимательно слушали его, хмурились, переглядывались друг с другом, а потом старший приказал водворить Володю в одиночную камеру:
— Ничего, посиди-ка пока, может, перестанешь у нас валять дурака.
Поздно вечером Горюнова повели на очную ставку с давешним покупателем. Тот оказался злостным шпионом-диверсантом, давно уже мозолившим глаза нашим органам. Ему-то Володя и продал за восемьдесят долларов секретное оружие родины — спин-торсионный психотропный генератор. Но, слава труду, враг далеко не ушел!
В то же самое время на квартире у Горюновых происходил обыск. Понятыми взяли Прохорова-старшего и отставного пожарника-алкаша, пребывающего в маразме, искали на балконе, в местах общего пользования, в коридоре, в чулане, на кухне. В качестве вещдоков забрали семьдесят долларов, спрятанных Володькой на черный день, и старый телевизор его тещи, уже не поддающийся восстановлению и убранный в чулан. Наверное, он был очень похож на спин-торсионный генератор. А выпустили Горюнова под утро, нехотя, ничего не объясняя, под подписку о невыезде. Радуйся, гад, что ребра целы!
— Ясно, понятно, — только-то и сказал Серега, выслушав эмоциональный рассказ, выматерил вслух и демократию, и приватизацию, и всю эту сволочь, мешающую людям жить, а потом взял да и одолжил Горюнову денег. Все, сколько было на кармане. Потому как отлично представлял, какие у наших чекистов холодные головы, горячие сердца и чистые руки.
— Ты слышал, mon cher, Кузя Мерзлый дуба врезал? — Вор в законе Француз покрутил в руках бокал с «Шато лафон роше», приподнял, посмотрел на свет и перевел взгляд на кореша, Павла Семеновича Лютого, носящего погоняло Зверь. — Движок, говорят, не выдержал.
Они сидели у камина в ресторане «Шкворень» и по-товарищески, без баб и разговоров на темы, тихо отдыхали от трудов. В зале было пусто, если не считать пристяжи Француза в левом углу и мордоворотов Зверя в правом. Уютно потрескивали поленья, пахло смолой и коньяком, мэтр, крученый, проверенный в деле, бдил, сдержанно улыбался и гонял халдеев в хвост и в гриву — такие гости пожаловали! Что верно, то верно, и Зверь, и Француз были людьми достойными. Оба при делах и в законе, почет и уважение — от Мурмары до Хабары, в любой хате место их за первым столом. Глаз алмаз, дух кремень, слово крепче олова.
— Загнулся, значит? — Зверь с невозмутимым видом тяпнул коньяку, отдувшись, закусил паюсной икоркой и смачно захрустел маринованным чесночком. — Бог не фраер, правду видит. Гунявый челове-чишко был Кузя, душный и мутный. Беспредельщик. Что, присыпали уже?
Сам Павел Семенович понятий придерживался всегда. Родом из Сибири, он был Широкоплеч и кряжист, а в жизни своей воровской насмотрелся всякого. Как-то во время побега довелось ему сделать «коровой» подельника и неделю питаться человеческим мясом. Сидя в одиночной камере в тюрьме, он от жестокой тоски сожительствовал с «лариской» — лишенной всех зубов, отъевшейся на гормонах крысой, — однако воровской идее не изменил. От ментов он получил три пули, от зэков — авторитет и прозвище Зверь, а на груди его было наколото сердце, пронзенное кинжалом, рукоять которого обвивала змея. Самый же гуманный в мире советский суд тоже не оставил Павла Семеновича без внимания и ко всем его «погремушкам» добавил еще одну — OOP, то есть особо опасный рецидивист.
— Да, на Южняке. — Француз сделал глоток, подержал вино во рту, проглотив, зажевал осколком шоколада. — Стелу задвинули, как у родины-мамы. Много чести для этого l'homme du torrent [26] . Редкостный был говнюк — ни шарма, ни la temperance [27] , одно merde. От таких лучше держаться на расстоянии coups de canon [28] .
Прозвище свое Француз получил за пристрастие к языку, на коем говаривали христианнейшие короли, строители Нотр Дам и основатели Парижской коммуны. В миру же он звался Андреем Евстигнеевичем Осокиным и выглядел как лучший представитель постперестроечного общества. Высокий, подтянутый, с интеллигентным лицом и умными глазами, — при взгляде на него сразу вспоминались Жорж Помпиду, генерал де Голль и академик Лихачев. Однако внешность обманчива: Француз был настоящий законный вор и имел свое собственное мнение о том, что в этой жизни хорошо, а что не очень. Никогда он не имел дел с ментами, считал западло красть у братьев, в церкви и на кладбище, а в карты играл как катала-профессионал. На мокруху он смотрел с презрением, хотя и пришлось однажды Андрею Евстигнеевичу «плясать танго японское» — отстаивать свою жизнь и честь с финкой в руке. От той разборки осталась память — выпуклый уродливый шрам на руке и второе погоняло, которое в почете повсюду, — Резаный. На всех зонах известно, что Француз Резаный держит масть и не уступает власть.