Вот чертов извращенец. Будто это не его предки взрастили древо персика, дающее изысканнейшие плоды. [91]
— Ладно, так не буду, — согласился Буров, вытащил нож, дал ногой хозяину реки наркоз и подошел к стене. «М-да, странно. Пидор, а клеит баб. Да, Восток — дело тонкое».
Прямо на него смотрела Мисс Апрель, хоть и длинноного-крутобедрая, а Лауре-Ксении в подметки не годящаяся. Точно во влагалище красотки был забит внушительный гвоздь, на котором и висели ключи, надо полагать, от замка зажигания и от двери рубки. Гвоздь был строго перпендикулярен, густо выкрашен в красный цвет и в целом напоминал янг. Да уж, истинно, Восток — дело тонкое…
— А ты очень даже, — обрадовал красотку Буров, щелкнул по гвоздю, экспроприировал ключи и, уже уходя, не удержался, посмотрел на экран телевизора, где все крутилось действо, по сравнению с которым собачий хоровод — это наисакральнейший, возвышеннейший акт…
А вот собачкам на улице было не до нежностей — злобной, лающе-захлебывающейся стаей кинулись они по душу Бурова. Вернее, по штаны, по ягодицы, по ноги. Только увы — вожаку ударил по глазам фонарный луч, по носу добавили мыском ботинка, и молочный свет седой луны для него на время погас. Стая зарычала, оскалилась, отпрянула и, отчетливо почувствовав в человеке тигра, сразу же набрала безопасную дистанцию. Ну его на хрен, лучше не связываться. И ведь ходят же такие двуногие монстры.
— Так-то лучше, бобики-тобики. — Буров, хмыкнув, кинул вверх переводчик АКМа, [92] незлобиво выругался и направил стопы к сараю, где китайцы содержали рабсилу. Сбил хлипенький, чисто символический замок, тронул ногою дверь, бросил режущий фонарный луч в клубящуюся темноту. — Эй, бродяги, подъем! С чистой совестью на свободу!
В нос ему шибануло вонью, затхлостью, запахом беды, узкий конус света пробежал по нарам, грязи, тряпкам, недвижимым, словно трупы, телам. И — тишина, мертвая, кладбищенская, убивающая наповал. Никто не отозвался, не встал, даже не пошевелился в ответ. Будто и впрямь все были давно уже мертвы… Мгновение помедлил Буров, задержался в дверях, затем сдавленно вздохнул, резко развернулся и отправился захватывать плавсредство. Дважды повторять, тем более призывы к свободе, он не привык…
Собственно, брать на абордаж надувной «Харрикен» не пришлось — был он сам по себе, без пригляда, у покоящихся на сваях причальных мостков. Внушительный, десятиметровый, с высокой надстройкой, он чем-то напоминал рыбацкий сейнер. «Знатная галоша». Буров с ловкостью расстался с сушей, без проблем открыл дверь рубки и, включив систему зажигания, с силой надавил на кнопку пуска. Чиркнул стартер, моторы подхватили и могуче застучали на холостом ходу. Диких жеребцов в них был, похоже, целый табун. [93]
«Да, машина — зверь». Буров быстренько отдал концы, возвратился в рубку и, пустив моторы на малый ход, взялся за штурвал. Впрочем, какой там штурвал — банальнейшая баранка, руль в псевдокожаной оплетке, похожий на автомобильный. Тем не менее жаловаться грех, «Харрикен» был дивно управляем, послушен, аки овечка, а уж пер-то вверх по течению с напором гвардейского танка, на все сто процентов оправдывая свою торговую марку. [94] Дробилась с нежным плеском волна, рычали надежнейшие «Джонсоны», [95] величественно надвигались и исчезали за кормой заросшие тайгою берега. Плыть, даже без бортовых огней, было легко и приятно — на небе висела луна, струящая свой серебристый свет. Река, казалось, спала, примолкли ночные птицы, природа пребывала в задумчивости, спокойствии и умиротворенности. Только вот не было ее у Бурова в душе. Взамен — непонимание, обида, горечь, злость, гадливое презрение на грани отвращения. К своим. К братьям-славянам, к мужикам, к попавшим под китайцев горе-россиянам. Мало того что докатились до гнусного состояния рабов, так еще и не собираются от рабского ярма освобождаться. Зачем? Кормят, поят, крыша над головой. А так нужно думать, напрягаться, мозгами шевелить — как жить, как быть, как бороться за существование. И не отсюда ли гомо сапиенсы, не представляющие себя вне тюрьмы, а заодно с ними радетели да поборники социалистического рая? Готовые за пайку, за зарплату, за койко-место в хрущобе забыть, что они люди, венцы мироздания. Не безвольные, разучившиеся думать аморфные скоты…
Вот так, в ночи, под необъятным небосводом пер Буров мощно на двух моторах, рулил, переживал и интенсивно думу думал. И неизвестно еще, к чему бы пришел, если бы «Харрикен» внезапно не вздрогнул, резко не замедлил бы ход и не затрясся бы мелко в конвульсиях. Тут же его потянуло в сторону, словно танк с перебитым траком, слаженное рычание «Джонсонов» распалось — один двигатель заглох, другой стал захлебываться агонизирующими звуками, чувствовалось, что он переживает свои последние минуты. Да, похоже, Буров намотал на винт — мощно, с размахом, с недалеко плывущими последствиями, и не вульгарный трипак — нехиленький топляк, каким заклинить можно башню среднего танка. Что такому Архимед с его хитрыми спиралями… [96]
«Вот тебе, блин, и по морям, по волнам». Кое-как, по большой дуге, Буров дорулил до берега, принайтовил швартов к ветви ивы плакучей, вырубил зажигание и опять принялся думу думать. Не в плане морального аспекта — в плане сугубо практическом. В общем-то, реалии не напрягали: до рассвета еще оставалось часа четыре, ночь была чуть ветренной, то бишь бескомарной, а походная котомка чуть не лопалась от трофеев. Так что съел Буров в охотку консервированной ветчины, отхлебнул, чтобы упала помягче, неразбавленного спирта да и завалился спать. Не красным смилодоном — морским волком, аккурат у штурвала надувного «Харрикена». Уснул мгновенно, без сновидений, будто провалился в дурманящий густой туман…
Шел третий день, как Буров, разочаровавшись в «Харрикене», отправил его на дно и снова окунулся в объятия тайги. День как день — знойный, солнечный, летний, до краев наполненный многообразием жизни. Шастали жадины-бурундуки, покрикивали иволги и удоды, с достоинством ползли погреться на камнях вальяжно нарядные гадюки. Воздух был ощутимо плотен, напоен запахами и звенел, гудел, вибрировал от мириад крыльев. Небо было во власти гнуса. Да что там небо — и в тайге нигде спасу не было от летающих кровавых татей, действующих по принципу: и числом, и умением. Слаженно, гудящим облаком они наваливались на свою жертву, нагло лезли за воротник, забивались в глаза, делали жизнь кошмаром, сущим бедствием, медленной пыткой. Впрочем, кому как — Буров летающую сволочь терпел, старался не чесаться и утешал себя древней мыслью о том, что и это пройдет. [97] Единственное, что трогало его, — это комариный звон, похоронной музыкой разливающийся в воздухе. Хотя нет, еще ему на нервы действовало однообразие. Сегодня лес, завтра лес, послезавтра лес… Ручьи, переходимые вброд, валежник, сухостой, завалы из камней, папоротники, мхи были удивительно похожи друг на друга. Так же, как и кедры, ели, липы, пихты, аралии, дикий виноград, заросли лещины, таволги и шиповника, вся эта торжествующая девственная природа. Словом, каждый божий день одна и та же впечатляющая, но приевшаяся декорация. Тоска…