В общем, задерживаться в палисаде Буров не стал — подался восвояси, в дом Глеба Ильича. А там, как на грех, полдничали, разминались перед грядущим ужином. Пили ароматный, крепко заваренный чаек, баловались шанежками, рыбниками да вареньями. Разговор, соответственно обстоятельствам, также касался тем гастрономических, приятных, связанных с пищеварением.
— Лето, оно, конечно, хорошо, — говорил Глеб Ильич, хлебосольно улыбался и лично подавал пример отменнейшего аппетита. — Только ведь все лучшие северные блюда мороженые. Одна строганина чего стоит, будь она хоть из оленины, хоть из лососины, хоть из кеты. Или вот патанка, к примеру. Мало того что вкусна, так еще и профилактическое средство против цинги и прочих напастей. И готовится просто — свежую щуку, добытую из-подо льда, швыряют в сугроб, где она стекленеет, становится костяной, каменно-твердой. Потом ее перетирают, дробят, ломают каждое ребрышко, словом, превращают рыбину в кашу. Солят, посыпают перцем, поливают уксусом и все. Работай ложкой…
Буров с жадностью взглянул на харч, зверем — на пирующих и с неожиданной симпатией на академика Мишу — тот по обыкновению игнорировал процесс. Буров сослался на плохое самочувствие и за стол не пошел, отправился отдохнуть. На второй этаж, в маленькую, указанную матроной комнату. С пузатым шифоньером, рассохшимся щелястым полом и кривоногими, верно, пережившими эпоху социализма стульями. Воздух здесь был затхл, лежанки в двух углах — приземисты, фальшивая кукушка, равно как и сами часы-ходики, фатально, безнадежно мертва. Чувствовалось, что комната эта уже ох как много лет нежилая. «Ладно, не в хоромах у Чесменского, [119] но слава богу и не у хозяина в СИЗО. — Буров оценивающе посмотрел по сторонам, подошел к стене, где висела политическая карта мира. — Привет, Союз нерушимый республик свободных… Вот это наш советский герб, вот это молот, это серп… А хочешь жни…» Карта была пожелтевшей, в полстены, и представляла политический момент во всем его волнующем многообразии: лоскутный океан империализма и красный, цвета запоздалых месячных, внушительный архипелаг счастливой жизни. Той самой, что словно песня. Мы свой, мы новый мир построим…
«Сука, бля». Буров вспомнил вдруг свое стародавнее, старлейско-капитанское, походно-боевое. Ангола, Сомали, Камбоджа, Гондурас. Черный континент, принуждаемый белым братом жить по-новому. Веселенькие людоеды, строящие светлое коммунистическое завтра. Так что сегодня — разруха, смерть, партизанская война, красные от крови джунгли… «И чего все ради?» Буров вздохнул, отвернулся, подошел к окну. И вначале не понял, что это напихано между двойными рамами — то ли вата, то ли труха, то ли какие-то опилки. Посмотрел, прищурился, поцокал языком. И неожиданно ухмыльнулся — комары. Мириады высохших, превратившихся в мумии залетных кровососов. Рыжей, невесомой пеной аж до четверти окна. Сколько же лет не отворяли эти рамы? М-да…
Заскрипела лестница, распахнулась дверь, и в комнату, пригибаясь, пожаловал Зырянов.
— Ну, как на новом месте-то, Вася? Не скучно? — подмигнул он, вытащил кисет и принялся сворачивать не козью — слоновью ногу. — На вот, покури, замори глиста. У деда ведь первое дело при лечении — не давать жратвы. Уж я-то знаю. Хотя, как ни крути, верно это. Хворый лось не ест, раненый кабан голодает, не тратит силы на усвоение пищи. Ничего, Вася, не грусти, плечо тебе китаец поправит, ему не впервой. Поживешь у Глеба Ильича, наберешься сил, он хорошему человеку только рад. А я вот завтра утречком отчалю, попытаю, Бог даст, счастья. Может, повезет. — И, уловив непонимание у Бурова в глазах, мечтательно хмыкнул: — Женьшень, Вася, уже набрал силу, и ягоды его созрели. Я ведь корневщик как-никак, а волка ноги кормят. Эх, дай-то мне Боженька панцуй не простой, а золотой. Инеупие, а десять липие. [120]
Бурова добыча панцуя интересовала мало, вернее никак. Покивав из вежливости, он спросил о том, что отложилось на душе:
— Слушай, Вань, ты не в курсе, что там в Питере-то? История какая-то с ЛАЭС, стена…
— Как это не в курсе? — изумился Зырянов. — Там же шуму было больше, чем в Чернобыле. И радиации соответственно. Чеченские террористы взорвали ЛАЭС, да не просто так, а дождались ветра на Питер. Ну, облако и прошло аккурат от станции до берегов Невы. А зону поражения отгородили стеной. Ух, здоровенная, говорят, получилась. Под стать зоне. — Он вдруг замолчал, нахмурился и удрученно посмотрел на Бурова: — Да, Вася, контузило тебя, видать, знатно. Чувствительный ты стал, нервный, эко как сбледанул-то с лица. Ну ничего, дедушка тебе и психику поправит заодно с плечом. Ему это раз плюнуть, виртуоз, он и в тайге виртуоз… Не горюй.
Буров не ответил, перед глазами у него стояла дыба. На ней висел тучный, совершенно голый человек. [121] Из омерзительного отверстия в его паху медленно сочилась влага, тонкие, подрагивающие от муки губы хрипло, еле слышно шептали:
— Ничего, когда-нибудь придет и наше время, и вся Россия будет выложена начисто. Только холостить будут всякому не между ног, а в сердцевине, в самой сути его, в душе. Ничего, ничего, придет наше время…
«…Ночью во время своего цветения панцуй богов светится таинственный белым огнем. Если в эту ночь выкопать волшебный корень, то он сможет не только вылечить человека от любой болезни, но и воскресить мертвого. Однако добыть такой женьшень чрезвычайно трудно, потому что его стерегут тигр и дракон. Только очень смелые люди могут решиться взять светящийся панцуй…»
Таежная легенда
— А, это вы, юноша? Ну как плечо? — Глеб Ильич кивнул, дружески оскалился и, воздев над головой топор, резким взмахом отпустил. Так, что кряжистый березовый чурбан разлетелся аккуратными поленьями.
— Спасибо, доктор говорит, что уже лучше. — Буров с неподдельным восхищением посмотрел на древокола. — Господи, Глеб Ильич, сколько же вам лет? Иногда мне кажется, что мы с вами одногодки.
— Это все потому, что настоящий возраст человека, юноша, определяется душой. Качеством формы. Если она молода, то и тело соответственно. И никак иначе. — Глеб Ильич примерился, опустил топор, и еще один чурбан брызнул поленьями. — А вообще-то, пожил, пожил предостаточно, видел кое-что на этом свете. У Николая Ивановича [122] имел честь учиться, с иудой Лысенко [123] был по службе знаком, отца всех народов, великого и ужасного, однажды лицезрел на приеме в Кремле. Уж нету их давно, а вот я все живу… Да, впрочем, ладно, поговорим лучше, юноша, о вас. За что это вы в тюрьму-то угодили?