— Ну, и куда мы теперь? — спросил Арутюнян и вспомнил, что в кармане у него лежит перчатка из человечьей кожи. — Может, ко мне?
— Рубен Ашотович, Рубен Ашотович! — Буров укоризненно вздохнул. — К вам нельзя, нас там ждут. Сгинем не за понюшку табака. Нет, если уж и лезть на рожон, то с толком. Поехали-ка ко мне. И рожна, и толка там с избытком.
Арутюняну, похоже, было все равно — молча он уселся в такси, равнодушно прокатился по городу, медленно, словно сомнамбула, вылез на набережной Фонтанки. Чувствовалось, что он чудовищно устал — и мыслями, и душой, и телом, и держится из последних сил, огромным усилием воли.
— За мной, не отставайте, — бодро распорядился Буров, посмотрел по сторонам и с видом революционера-подпольщика повел Рубена Ашотовича во двор — тот шел в молчании, без всяких эмоций, показывая ясно, что у Саранцева не бывал.
Путь не затянулся — вот он, смрадный загаженный сарай, сосчитанные гаражи, обшарпанный фасад. И занавешенное кисеей окно на пятом этаже. Полуоткрытое. Знакомое. В котором горел свет…
— Рубен Ашотович, я надеюсь на вас. — Буров снова уподобился ацтекам, сделался суров, ласково, но в то же время крепко взялся за волшебный нож. — Запомните, никакой пощады. Или мы, или они, третьего не дано. Отомстите за Полину, посчитайтесь за Фрола. Думаю, он тоже мертв…
— Да-да. На войне как на войне, — согласился Арутюнян, натянул перчатку, вытащил кинжал и, неловко взмахнув им, основательно попортил себе шкуру. — Ай! Уй! Такую мать! Ну, суки!
Странно, но это спонтанное кровопускание взбодрило его, разъярило, добавило сил. Мирный геофизик исчез, уступив место абреку, к тому же вооруженному волшебным, кромсающим все и вся ножом. Находиться с ним рядом сделалось тревожно, вот уж воистину — в тихом омуте черти водятся.
— Э-э-э, Рубен Ашотович, не надо так ножичком-то, подождите немного, экономьте силы. — Буров одобрительно посмотрел на армянина, превратившегося в берсерка, и, нырнув в знакомый, все такой же грязный подъезд, принялся считать ногами ступени.
Арутюнян, не отставая, поднимался следом, сек кинжалом воздух и с выражением шептал:
— Всех порубаю, всех… Легавых, чекистов, сектантов, коммунистов… На шашлык, на бастурму, на бозбаш, на бозартму… Хаш делать буду, толму, сациви. Всех, всех, всех… — В голосе его чувствовались экспрессия и отличное знание кавказской кухни, такое, что у Бурова пошла слюна.
Наконец, когда Рубен Ашотович добрался до шорпы, выдвинулись на место. К вечность не крашенной, серой до омерзения двери.
— Повторяю еще раз — максимальная жестокость. Рвите врагам глотки, и победа будет за нами. — Буров страшно подмигнул, оскалился. Семи смертям не бывать, одной не миновать. Ну-с, приступим. Подошел к двери, примерился и одним движением перерезал ригеля. — Заходите, быстро.
Ладно, проскользнули в коридор, затаили дыхание, прислушались. Вроде ничего настораживающего, подозрительного, вызывающего чувство опасности. Коммуналка коммуналкой — гонорейный слив, стонущие трубы, запахи мышей, пыли, запущенных удобств. Грусть, безнадежность и тоска, возведенные в квадрат. Зато за дверью комнаты Лены весело пели, видимо, по телевизору:
Дружба — это Манжерок,
Верность — это Манжерок,
Это место нашей встречи — Манжерок. [315]
Ну да, нам песня строить и жить помогает. И портить жизнь другим…
— Так-с. — Буров потрогал дверь, не заперто, глянул на Арутюняна: — Всех, всех, Рубен Ашотович, в капусту. На хаш, на колбасу. Ну, по счету «три», и не отставать. — Сделал резкий выдох, вихрем ворвался внутрь и неожиданно замер, бешено закричал: — Стой, Рубен Ашотович, стой! Отбой, отставить, не надо никого на колбасу!
За столом в гордом одиночестве сидела Лаура Ватто, баловалась чаем с ватрушкой и смотрела на Эдиту Станиславовну. Белая нейлоновая блузка с рюшами ей была необыкновенно к лицу. Не Эдите Станиславовне — Лауре Ватто.
— А, Вася, ты? — сказала она так, будто бы не виделись с утра, поправила прическу и сделала гостеприимный жест. — Давай, давай, попьем чайку, время у нас еще есть. Вы, уважаемый, тоже не стесняйтесь, присаживайтесь, ватрушка нынче диво как хороша. С изюмом. — И она взглянула на Арутюняна — ни хрена не понимающего, хлопающего глазами и все еще сжимающего «Коготь дьявола». — Ну садитесь же, садитесь. И уберите этот ваш израильский тесак, ватрушка у меня, хвала аллаху, уже порезана.
Удивительно, но факт, — стол был сервирован на троих, вернее, на три персоны.
— А где Лена? — по-дурацки спросил Буров, сел, нахмурился, угрюмо задышал и, сам того не замечая, принялся закручивать в штопор ложечку. Где, где… Понятно где. Лаура Батьковна пожаловала, чертова мокрушница…
— А я-то думала, Вася, ты сразу спросишь о моих планах на вечер. — Лаура рассмеялась, дернула плечом и посмотрела требовательно на Рубена Ашотовича: — А вам, уважаемый, уже не до ватрушки и ни до чего на свете. Единственное ваше желание — спать, спать, спать. — Мгновение подождала, пока Арутюнян не захрапел, стерла с лица улыбку и сделалась серьезна. — Лены, Вася, нет и уже не будет. Она предала все, что возможно предать, — дело, соратников, друзей и, если глянуть в корень, — все прогрессивное человечество. Тебя, меня, Хранителя Пути, умершего смертью страшной, жуткой, лютой. Кстати, прошу почтить его память минутой молчания, — поднявшись, она выдержала паузу, короткую, но эффектную, изящно уселась, вздохнула тяжело. — Однако теперь все точки расставлены. Предатель получил свое, измена выжжена каленым железом. Операция благополучно завершилась.
— Ах, значит, благополучно. — Буров ухайдакал-таки многострадальную ложку, посмотрел на половинки, положил на стол. — То есть все это был блеф? Ни Галуа, ни теоремы, ни задания, ни Франции? Только Вася-полудурок в качестве живца да геройский Саранцев в роли потерпевшего? Так-так, значит, убивание двух зайцев сразу? Еще одна проверка на вшивость плюс тотальное искоренение крамолы на корню? Так-так, а не пошли бы вы, Лаура Батьковна, вместе с вашим Навигатором к едрене фене? И вообще, куда слиняла тогда в тайге? Где шлялась? И почему это вся в белом, когда вокруг все в конкретном дерьме?
Стукнул Буров кулачищем, выругался по матери, а сам вспомнил Полину — мертвую, чадно уходящую на небо в вихре бензинового пламени. Ну да, лес рубят — щепки летят, да только почему должны страдать отзывчивые, добрые люди? Почему, блин, в этом мире все благие дела наказуемы? И где он, тот, параллельный, где, говорят, все совсем не так? Где он, такую мать, где?
— Рассказать тебе, Васечка, как умер мой отец? — резко вдруг сменила тему Лаура, грустно улыбнулась, и глаза ее подернулись влагой. — Он имел окладистую бороду, носил белый капюшон и во время праздника Ху стоял на расстоянии руки от Главного Друида. [316] Так вот, смертельно раненного в бою, драконы взяли его в плен, жестоко пытали, отрезали все, что можно отрезать у мужчины, и, заковав по рукам и ногам в цепи, бросили в жертвенный костер. Три дня и три ночи он боролся с пламенем, не поддавался духам огня, затем в конце концов обессилел, и злые саламандры [317] сожрали его. Если бы ты только слышал, Вася, как он кричал. Если бы ты только, Вася, слышал… — Лаура замолчала, качнула головой, машинально приложилась к остывшему чаю. — Впрочем, моя мать кричала страшнее, у нее, еще живой, драконы вырезали матку. А что они сделали со мной, я тебе, Васечка, не скажу. Иначе ты меня разлюбишь. — Она вздохнула, поднялась и вырубила «ящик», по которому пошли новости. — Словом, идет война, жестокая, кровавая, не на жизнь, а на смерть. И мы должны быть уверены в своих бойцах, слишком уж велика ответственность и необходимость победы. Кадры решают все… А то ведь слаб человек, ох как слаб. Вот эту например, — она брезгливо фыркнула, уселась и с ненавистью указала на Ленин автопортрет, — купили за молодость, за красоту, за стабильный оргазм. Но надо смотреть правде в глаза — не она первая, не она последняя. Плотный план манит, словно магнит. Тьфу ты черт, в рифму получилось. — Лаура усмехнулась, покусала губу и с неожиданной нежностью воззрилась на Бурова: — Кстати, об оргазмах. Я по тебе, Васечка, соскучилась. А ты?