Я вытащил шампанское, открыл, пенистая струя хлынула в фужеры. Наливал осторожно, по стенке, чтобы за пару раз оприходовать всю бутылку, так быстрее переходишь к телу.
– За жизнь!
– За жизнь, – ответила она с улыбкой. Мясо оказалось жестковатым. Она сама жевала-жевала, потом украдкой выплюнула. Ясно, на бутербродах и концентратах. Приятно, для меня старается, однако же – обязывает… Когда слишком хорошо – тоже нехорошо.
Потом она сварила кофе. Черный, крепкий. Я сам предпочитал его чаю и теперь не спеша тянул горячую темную жидкость. Мороженое осталось в холодильнике, гастрономический разврат – превращать такой замечательный кофе в кофе-глясе, это уж как-нибудь в другой раз.
Я скосил глаза. Заметила ли, что я неосторожно намекнул, если, мол, будет неплохо, то можно и дальше. Правда, намекнул так, что в любой момент легко отпереться, мало ли что брякнул.
– Спасибо, – сказал я, отодвигая чашку. – Прекрасный кофе. Хорошо готовишь.
– Рада, что понравилось, – ответила она с готовностью. – Иди в комнату, я быстренько помою посуду. Боюсь, как бы тараканы не завелись.
Я шагнул в комнату. Знакомый диван, телевизор в углу, цветной календарь на стене, стандартная мебельная стенка, где за стеклами немного посуды, немного книг, немного безделушек.
Вытащил альбом с репродукциями Чюрлёниса, бегло просмотрел знакомые иллюстрации, давая время убрать посуду, потом вдвинул на место, потянулся за ксерокопией Булгакова, но пальцы царапнули что-то глянцевое, в супере, непривычное, и я впервые удивился, ощутил даже некоторое неудобство, ибо в трех предыдущих квартирах, даже в четырех, возле Чюрлениса непременно стоял Булгаков, а не Хейли, которому место на три пальца левее, а дальше должно быть на толщину ладони тоненьких книжечек молодых поэтов… Так и есть, но обязательные книжки о животных стоят не в том порядке…
Надо пореже звать ее по имени, сказал я себе. Хорошо было бы три Любы подряд. Однолюбом бы был. А тут, так сказать, во избежание легче что-нибудь годное на каждый случай: лапушка, кошечка, ласточка, птенчик… Гм, для птенчика крупновата. Еще обидится! Но не коровой же звать… Или китом. Ну-ка, ну-ка… В одном из предыдущих вариантов называл одну такую же, только попышнее, облачком. Сойдет.
Когда впервые пришел вот так к женщине, я не помнил, то было десяток килограммов назад, но до того часа так и жил в том же дне, бесконечном, раздробленном на двадцатичетырехчасовые интервалы, а следующего дня так и не наступило, когда бы сделал следующий шаг, неважно какой, но чтобы настал другой день.
– Ну вот и все, – сказала она, входя в комнату. – Тараканов можно не бояться. Включить телевизор?
– Давай, – согласился я.
Она мазнула по сенсорному переключателю, села рядом. По экрану величаво задвигались оперные певцы, аккомпаниатор за роялем исправно барабанил по клавишам. Умница, передачу выбрала правильно, а то если бы футбол или детективчик, то все время бы невольно косился в телевизор, отвечал бы невпопад и вообще даже внизу был бы на нуле.
Вдруг громко и неуместно зазвонил телефон. Оба вздрогнули. Я физически ощутил, как ей не хочется снимать трубку, – телефон рядом с моим локтем, – уже приподнялся, чтобы выйти в туалет и дать ей возможность поговорить, но она дотянулась и сняла трубку:
– Алло?
В трубке послышался мужской голос. Я не слышал слов, но она нахмурилась, наконец сказала нейтральным голосом:
– Нет-нет, сегодня не могу… Ну, как тебе сказать… Ты очень понятливый…
Она положила трубку. Я кивнул на экран, спросил:
– Передача из Большого?
– Похоже.
Она взглянула мне в глаза, и разговор завязался:
– У тебя хороший альбом Чюрлениса. Помню, в Домском соборе…
– Кикашвили…
– Алла Сычева потолстела…
– Архитектура Кижей…
Мы шли по проторенной дороге, заасфальтированной, оснащенной указателями с именами звезд, поворотными знаками. Уже показалась расстеленная постель, но путь к ней шел еще через трехминутный разговор о музыке, без нее нельзя, нужно упомянуть о выставке молодых художников: «талантливые, но зажимают ребят», вскользь коснуться гастролей Мирей Матье… Успеваю! К метро можно выйти для гарантии на четверть часа раньше.
– Конечно, зажимают их, – согласился я, – молодые, творят нестандартно…
– И Мирей Матье…
Я притянул ее к себе. Раньше тайком загибал пальцы: о поэзии, о музыке, не забыть о выставке картин, теперь о театрах, вскользь о консерватории – здесь дуб дубом, но нельзя не упомянуть вовсе, – еще о турпоездке, а там уже два последних этапа, где отдыхал и куда поеду в следующий отпуск…
Раньше я менял тему, потом отстоялось «вечное», и уже только подставлял имена новых звезд, названия новых книг, и дуэты с женщинами стали слаженными, словно обе стороны тайком друг от друга разучивали партии на два голоса.
Я стал ее обнимать, и в какой-то момент она шепнула, пряча лицо:
– Выключи свет.
Все-таки есть своя прелесть в общении с этими, нераскрепощенными. Их осталось мало, но все-таки откуда-то берутся. Им и свет выключи, и не пытается руководить, сама подстраивается молча и стеснительно, языком не молотит, что мне мешает всегда, а сказать неловко.
И все-таки времени улетело больше, чем рассчитывал. Я внезапно увидел под собой голую женщину, увидел себя, вспотевшее и еще разгоряченное животное, увидел всю эту чужую комнату, и внезапный стыд как кувалдой ударил по голове.
Я пошатнулся, отвалился на бок. Дыхание все еще тяжело вырывалось из груди, внутри свистело, но мозг начал работать лихорадочно, взахлеб, словно все это время его держали за горло, а теперь властные пальцы разжались, и он что-то кричал, верещал, торопил, предостерегал…
Она ласково положила ладонь мне на грудь:
– Тебе было хорошо со мной?
Я едва не закричал от ужаса и омерзения, но вопрос привычный, я уже слышал его сотни раз, и разумоноситель ответил за меня так, как отвечал всегда:
– О да! Было так здорово.
– Мне тоже, – прошептала она.
Я лихорадочно размышлял, как мне здесь исчезнуть, а возникнуть пусть тоже в чужой, но привычной для разумоносителя квартире. Но пока я в этом теле, пока я в этой эпохе, я обречен подчиняться законам этого дикого мира. А это значит, что до метро придется рысцой, а там поезд может не сразу, ночью интервалы размером со щели между галактиками.
– Чаю не хочешь? – предложила она робко. В ее голосе впервые прозвучало что-то от человеческой интонации, робость, что ли, меня передернуло. В полутьме ее тело странно белело, призрачное и нереальное, пресное, как рыба в тумане.