– У меня есть для тебя подарок! – улыбнулась Марфа, видя недоумение на лице Лиды. – Ты его получишь, но потом. Сейчас надо спешить!
– Да, скоро утро.
– Дело не в этом. Мне недолго осталось быть здесь, на земле. Ты должна меня внимательно выслушать, потому что повторять я не буду.
Марфа взяла со стола небольшой флакончик с бледно-желтой жидкостью, подала Лиде.
– Возьми. Это вместо той гадости, что ты сварила!
– Но я уже не хочу никому мстить! – Лида снова заплакала, но по-другому, тихо и не так горько.
– А я тебе этого не предлагаю!
Жидкость даже через толстое стекло флакона пахла лилиями. У Лиды закружилась голова. Зачем баба Марфа говорит ей все это? Зачем дает флакончик, пахнущий лилиями? Этот запах имеет привкус сна…долгого, как смерть.
– Выпьешь это, когда я в окно загляну! – сказал Марфа вкрадчиво, загадочно. – Смотри только, не замешкайся! Для изменения существует определенный момент, мгновение вечности! Если ты забудешь или на что-то отвлечешься…то уже не случится того, что ты хочешь! По крайней мере, в ближайшие тысячу лет.
Лиде стало страшно. Она не могла отвести глаз от флакона с жидкостью, чувствуя, как смертельный холод сковывает ее тело.
Марфа расхохоталась, весело и беззаботно. Она не ответила больше ни на один вопрос, как Лида ее ни просила. Только напомнила еще раз про жидкость, когда ее выпить следует, и еще кое-что рассказала. Лида смутно помнила, что. Про подарок, про кровь, про Сергея… что если Лида все сделает, как сказано, то он ее будет на веки вечные. Почему-то еще про Лесю. Это показалось совсем странным.
– Я все забуду, – испугалась Лида.
– Когда понадобится, вспомнишь! Главное, сделай все, как я велела. И все сбудется: Сергей твоим будет, подарок получишь, и тайну узнаешь.
– Какую тайну? О чем?
– О Глазе Дракона. Есть место, где он существует. Если то место знать, вы всегда сможете уйти…
– Уйти? Куда и как? Зачем?
Эти вопросы остались без ответа. Розовый рассвет заливал комнату. Разговор с бабой Марфой казался сном.
Лида возвращалась в сторожку, где ее ждал Богдан. Под ногами пересыпались листья, пахло холодной росой и сыростью. И только крепко зажатый в руке флакончик с жидкостью, пахнущей лилиями, напоминал о том, что все прошедшее не было сном.
Над обителью плыл глуховатый колокольный звон.
Красавец-колокол был чуть надбит, но его не меняли. У колокола была своя нелегкая судьба, которую он разделил с обителью и ее иноками. Монастырь знавал времена расцвета и упадка, бывал разорен и разрушен, потом снова восстановлен. Он видел многое и привык воспринимать происходящее как приливы и отливы океана времени, а лихие времена как ураганы и штормы, сменяющиеся спокойствием и безмятежностью.
Потемневшие, древние, суровые и прочные стены обители, как молчаливые исполины, охраняли Идею и людей, избравших ее на своем Пути. Они были как бы твердой основой для неуловимых движений духа, следующего порой извилистыми и запутанными тропами, но всегда стремящегося к высоте и совершенству. Дух бродил впотьмах и заблуждался, но то, что вело его вперед, сияло, как Солнце в открытых Вратах Небес.
Старец жил в обители с тех пор, как себя помнил. Однажды летом его принесли к воротам монастыря неизвестные люди, которые, наверное, были его родителями, и оставили. Так он и вырос среди монахов, приняв их идеи и образ жизни как свои собственные.
Не он выбирал свою судьбу, а судьба выбрала его. С тех пор минуло столько лет, что Пахомий, – так звали Старца, – потерял им счет. Да и считать ему было вроде как ни к чему. Его жизнь была подчинена одной, известной только ему цели, и только после ее достижения могла завершиться. Так сказал ему, тогда еще юному несмышленому отроку, старый, седой, как лунь, преподобный Савва, который управлял обителью.
– Живи в обители, сколько потребуется, пока не исполнишь предназначенное. Воспринимай в своем сердце свет Божественной любви, дабы освещать им дольний мир. «Свет мирянам – иноки, свет инокам – Ангелы». Это славная участь! – наставлял юного Пахомия рассудительный игумен [58] Савва, который заменил ему отца. – Не сетуй на свою долю, ибо за исполненное служение тебе воздастся!
Пахомий поверил сразу и безоговорочно. Ни разу за все эти бесконечные годы ему не пришло в голову усомниться или что-то изменить. Он ждал . Он высох и поседел, стал святее и мудрее самого Саввы, давно отошедшего в мир иной, потерял счет времени, а то, что ему надлежало исполнить, все не происходило и не происходило.
Раньше, отроком, а потом молодым послушником, Пахомий частенько задумывался о «посланце», который должен прийти к нему по велению Божьему, как он сам считал, или во исполнение Великого Плана, как однажды сказал ему покойный игумен. Потом его любопытство несколько притупилось, а потом и вовсе растаяло в однообразном течении похожих один на другой дней.
Он просыпался, творил молитву, выполнял свой христианский долг по отношению к страждущим, благословлял и наставлял, исцелял и давал успокоение мечущимся душам. В келью к нему никто по своей воле войти не смел. Братья-монахи давно привыкли к этому неписаному правилу, а мирян и близко к жилью святого Старца не допускали.
Вечерами Пахомий выходил на самый высокий монастырский холм, поросший старыми березами, и подолгу любовался широким зеленовато-розовым закатом. Над медленно темнеющим горизонтом всходила первая крупная блестящая звезда, переливалась алмазной каплей на бархате небес. Старец смотрел на нее слезящимися от напряжения глазами и все чаще вспоминал свое пострижение и произносимые при этом «тайносовершительные слова»:
– Брат наш Пахомий постригает волосы головы своей в знак отречения от мира и всего, что в мире, и во отвержение своей воли…
Это было лукавство, которое он так и не смог отмолить и теперь считал себя в глубине души величайшим обманщиком, ибо солгал во время исполнения священнодействия. Он не отрекся от мира, потому что должен был исполнить нечто давным-давно обещанное, и этот долг никогда не давал ему возможности почувствовать себя совершенно, лучезарно свободным, легким и невесомым, как ангельское перышко.
Пахомий примирился и с этим, придя после мучительных раздумий к решению, что человек обретает свободу, когда творит волю Божию. Старец так и считал все это время, пока не подошел к пределу земной жизни. Даже самая долгая и праведная жизнь когда-нибудь кончается. Пахомий начал ощущать ранее неизведанную немощь и слабость в теле, странные, все чаще повторяющиеся головокружения, потемнение в глазах и дурноту. Его тело, некогда сильное, крепкое и выносливое, отслужило свой срок и стало тяготить владельца. А «посланца» все не было…
Старец плохо спал ночами, все чаще замирая от сознания того, что предназначение может быть им не исполнено. То, что это произойдет не по злому умыслу, а по вполне естественной причине, его не успокаивало. Он все больше и больше волновался, терял покой и приобретенное годами молитв и размеренной жизни в обители, умиротворение души. Он беспокоился. Состояние было таким непривычным и неприятным, что Пахомий осунулся, пожелтел, потерял аппетит. Он все реже выходил из кельи, разве только к роднику, набрать чистой воды для питья; перестал допускать к себе сначала мирян, а потом и братьев-иноков. Новое название – монах – ему не пришлось по душе, и он продолжал пользоваться старым, как и многие другие в обители.