Но Юлико, очевидно, боялся и дрожал, как в лихорадке.
Тогда я подхватила Казбека на руки и прижала к своей щеке его маленькую голову, вооруженную громадным клювом.
— Ну, вот видишь, он не тронул меня, и ты можешь его приласкать, — урезонивала я моего двоюродного брата.
— Ах, оставьте вы эту скверную птицу! — вдруг пискливо крикнул он и весь сморщился, готовый расплакаться.
— Скверную? — вспыхнула я, — скверную? Да как ты смеешь оскорблять так моего Казбека!.. Да сам ты… если хочешь знать… скверный цыпленок…
Я вся раскраснелась от негодования и не находила слов, чем бы больнее уколоть глупого трусишку.
Но он, казалось, мало обратил внимания на нелестное название, данное ему его дикой кузиной. Он только поежился немного и весь, точно нахохлившись, как настоящий цыпленок, выступал подле меня своими худыми, кривыми и длинными ножками.
Мы поднялись на гору, возвышающуюся за нашим садом, на которой живописно раскинулись полуразрушенные остатки древней горийской крепости.
С другой стороны, уступом ниже, лежало кладбище, на самом краю которого виднелся столетний кипарис, охраняющий развесистыми ветвями могилу мамы. Заросший розовым кустом могильный холмик виднелся издалека…
— Там лежит моя деда! — тихо произнесла я и протянула руку по направлению кладбища.
— Ваша мама была простая горянка; ее взяли прямо из аула… — послышался надменный голосок моего кузена.
— Ну, что ж из этого? — вызывающе крикнула я.
— Ничего. А вот моя мама принадлежала к богатому графскому роду, который всегда был близок к престолу Белого царя, — с торжественной важностью пояснил Юлико.
— Ну, и что ж из этого? — еще более вызывающе повторила я.
— А то, что это большое счастье иметь такую маму, которая меня могла выучить хорошим манерам, — продолжал Юлико, — а то я бы бегал по горам таким же грязным маленьким чеченцем и имел бы такие же черные, осетинские руки, как и у моей кузины.
Его крохотные глазки совсем сузились от насмешливой улыбки, между тем как руки, с тщательно отполированными розовыми ногтями, небрежно указывали на мою запачканную одежду.
Это было уже слишком! Чаша переполнилась. Я вспыхнула и, подойдя в упор к Юлико, прокричала ему в ухо, вся дрожа от злости и негодования:
— Хотя твоя мать была графиня, а моя деда — простая джигитка из аула Бестуди, но ты не сделался от этого умнее меня, дрянная, безжизненная кукла!..
И потом, едва владея собой, я схватила его за руку и, с силой тряся эту хрупкую, слабенькую руку, продолжала кричать так, что слышно было, я думаю, в целом Гори:
— И если ты еще раз осмелишься так говорить о моей деде, я тебя сброшу в Куру с этого уступа… или… или дам заклевать моему Казбеку! Слышишь, ты?!
Вероятно, я была страшна в эту минуту, потому что Юлико заревел, как дикий тур горного Дагестана.
В этот день, ознаменованный приехавшей к нам незнакомой мне до сих пор бабушкой, я, по ее настоянию, была в первый раз в жизни оставлена без сладкого. В тот же вечер ревела и я не менее моего двоюродного братца, насплетничавшего на меня бабушке, — ревела не от горя, досады и обиды, а от тайного предчувствия лишения свободы, которою я так чудесно умела до сих пор пользоваться.
— Барбалэ, о Барбалэ, зачем они приехали? — рыдала я, зарывая голову в грязный передник всегда мне сочувствующей старой служанки.
— Успокойся, княжна-козочка, успокойся, джаным-светик, ни одна роза не расцветет без воли Господа, — успокаивала меня добрая грузинка, гладя мои черные косы и утирая мои слезы грубыми, заскорузлыми от работы руками.
— Лучше бы они не приезжали — ни бабушка, ни этот трусишка! — продолжала я жаловаться.
— Тише, тише, — пугливо озиралась она, — услышит батоно-князь, плохо будет: прогонят старую Барбалэ. Тише, ненаглядная джаным! Пойдем-ка лучше слушать соловьев!
Но соловьев я слушать не хотела, а не желая подводить своими слезами Барбалэ — мою утешительницу, я пошла в конюшню, где тихим, ласковым ржанием встретил меня мой верный Шалый.
— Милый Шалый… светик мой… звезда очей моих, — перешла я на мой родной язык, богатый причитаниями, — зачем они приехали? Кончатся теперь наши красные дни… Не позволят нам с тобой скакать, Шалый, и пугать татарчат и армянок. Закатилось наше солнышко красное!
И я припадала головой к шее моего вороного и, цепляясь за его гриву, целовала его и плакала навзрыд, как только умеет плакать одиннадцатилетняя полудикая девочка.
И Шалый, казалось, понимал горе своей госпожи. Он махал хвостом, тряс гривой и смотрел на меня добрыми, прекрасными глазами…
Бабушка с Юлико приехали надолго, кажется, навсегда. Бабушка поселилась наверху, в комнатах мамы. Эти дорогие для меня комнаты, куда я входила со смерти деды не иначе как с чувством сладкой тоски, стали мне теперь вдруг ненавистными. Каждое утро я и Юлико отправлялись туда, чтобы приветствовать бабушку с добрым утром. Она целовала нас в лоб — своего любимчика-внука, однако, гораздо нежнее и продолжительнее, нежели меня, — и потом отпускала нас играть.
Из Гори приходила русская учительница, дававшая нам уроки — мне и Юлико. Мой кузен оказывался куда умнее меня. Но я ему не завидовала: теперь мне это было безразлично. Моя свобода, мои чудесные дни миновали, и ко всему остальному я относилась безразлично.
С бабушкой приехало пять человек прислуги. Седой горец, как я узнала, был нукер [12] покойного деда и провел вместе с ним не один поход. Этот нукер, родом из Кабарды, бывший чем-то между дворецким и конторщиком в доме бабушки, сразу удостоился моего расположения. Между ним и папиным Михако установился род постоянных междоусобий по поводу вероисповеданий, храбрости, выносливости грузин и горцев — словом, они спорили обо всем, о чем можно было только спорить, благо предметов для спора находилось немало.
Михако знал, что старый нукер был родом из мюридов [13] — воинов грозного Шамиля, но, увлеченный львиною храбростью моего деда и образцовыми правилами русских солдат, ушел от своих и на глазах самого Шамиля предался русским.
Правда, он не дрался со своими, но сопровождал деда во всех его походах и был отличен не раз самим главнокомандующим, князем Барятинским.
Я любила до безумия рассказы старого Брагима и с этою целью не раз подговаривала Михако подзадорить нукера. Тот не заставлял себя долго просить для потехи «княжны-джаным», своей любимицы.
— А что, батоно, — начинал Михако, лукаво подмигивая мне глазом, — ведь, слышно, ваш Шамиль большой хвастун был?