«Ну вот, только анархистов мне не хватало». Слушая вполуха Шитова, Кузьмицкий закурил предложенную папиросу, удобно откинулся на спинку, а в это время открылась дверь, и какой-то человек в гусарском ментике принес жареную курицу, сала, хлеба, сахара, печеных яиц и целую гору консервных жестянок. Следом вошли Сява с тщедушным малорослым старичком, одетым в бархатный картуз и длинное буржуйское пальто. Ни на кого не глядя, он в молчании уселся на диван, на его лице застыло вселенское спокойствие.
– Захочется чаю, кипяток есть. – Человек в ментике порезал жеребейками сало, вертя ключом, отодрал консервные крышки и, шмыгнув носом, вышел из купе. В душном воздухе запахло ананасами, омарами и французскими паштетами.
– Вот, Иосиф, это наш командир, ревком прислал. – Едва дверь закрылась, Шитов нагнулся и вытащил из-под дивана ведерный жестяной бидончик, открыл, и в купе сразу резко потянуло спиртом.
– Очень, очень приятно. – Старичок привстал, оценивающе взглянув на Кузьмицкого, пожал ему руку. Подумал, пожевал сухими, будто пергаментными, губами. – По-моему, вы интеллигентный юноша из хорошей семьи. Полагаю, вам будет понятен ход моих мыслей.
Он был волосат до чрезвычайности – длинные патлы, усы, борода, кустистые, насупленные брови, даже на ушах у него густо кучерявилась жесткая седая поросль.
Налили без церемоний, выпили по первой, закусили, и старец, сразу разгорячившись, расстегнул пальто и сбросил картуз.
– Если вам угодно знать, я наблюдал вблизи Ульянова, Плеханова, Лафарга, Мартова и Аксельрода. Все сволочи, но Ленин – особенная. Это надо же придумать такое – вместо феодально-буржуазного государства создавать рабоче-крестьянское! Деспотию разъевшихся нуворишей сменить на произвол разнузданных хамов! Сбросить барский кафтан и напялить сермягу! Снова насилие, снова тюрьма для вольного духа.
Старичок не врал. Звался он Иосифом Лютым и в целях воплощения в жизнь принципов священной анархии исколесил в свое время добрую половину света. Он был лично знаком с Кропоткиным, полемизировал в Париже с Карелиным и, едва грянул гром революции, немедленно приехал в Россию, дабы убедиться на практике в гениальности собственных идей.
Старец был зол, драчлив и несговорчив, пил спирт наравне со всеми и в случае чего мог загнуть морским трехэтажным не хуже заправского боцмана.
– Давай, Иосиф, крой. – Шитов с Сявой внимали ему с благоговением, глаза их блестели от живописуемых бесклассовых перспектив. Кузьмицкому же было наплевать: после спирта и сытной еды он испытывал странное умиление – белые, красные, зеленые, анархисты, монархисты, – какая разница, живы, так и ладно.
– Разрушение! Только полное разрушение, – не спуская горящих глаз со слушателей, Иосиф Лютый медленно выпил чарку, крякнув, кинул в рот осколок сахару, – разрушение всего преступного общества, чтобы не осталось камня на камне! Чтобы из поганого семени не смогли возродиться города, заводы, капитал, насилие! Пусть запылает пожар третьей революции, великой революции безвластия! – Старец яростно тряхнул сальными космами, на его губах выступила пена. – Черное знамя анархии мы водрузим над пепелищами городов, над развалинами государств, ибо всякое государство есть насилие. Сейчас мы бьем белую сволочь, а завтра будем резать комиссаров, с их насквозь фальшивой теорией классовой борьбы, потому как нам с ними не по пути. Мы идем своим путем, дорогой бесклассовой абсолютной свободы личности, которую нам проложили идеи священной анархии.
Старец вдруг прервался и, нахмурившись, пристально глянул на Кузьмицкого:
– Я что, молодой, рассказываю что-нибудь смешное? – Глаза его злобно выкатились, бороденка встала дыбом – Иосиф Лютый сделался похожим на разъяренного барбоса.
Однако Кузьмицкий ему не ответил, – откинувшись на спинку, он тихо спал с улыбкой на губах. Снилась ему покойная матушка, она стояла в белом платье у ворот, на глазах ее блестели слезы радости.
Вторые сутки бушевала метель, грохоча развороченными кровлями, протяжно завывая в печных трубах, укрывая белым саваном улицы умирающего города. Света не было, ветер нарушил телеграфную связь, трамваи недвижимо застыли на рельсах. Жизнь остановилась.
«Господи, когда же все это кончится». Оторвавшись от снежного мельтешения за окном, Варвара одним глотком допила спирт, сняла с печурки чайник, плеснув в таз кипятку, насыпала горчицы. Должно подействовать, рецепт старинный. Конечно, не ванна с экстрактом эвкалипта, но и на том спасибо, «буржуйка» и спирт по нынешним временам уже роскошь. Зотову низкий поклон, заботится, гнида, хозяйственный. Печка хорошая, даже духовка есть, можно испечь пирог с воблой или лепешки из кофейной гущи. Только вот обкладывать кирпичом не стали, не резон – скоро съезжать.
Обыск закончился, особняк отходит в ведение какого-то комитета. Куда теперь? В отцовском доме на Николаевской набережной устроили казарму, Клипатскую уплотнили, да и дети болеют. Пойти в совдеп на службу? Писчебумажной барышней, в коммуну? Нет уж, пусть лучше Зотов в одиночку пользует, сам сказал, поживешь пока у меня, а там видно будет. Благодетель, мать его. Слава богу, ушел в ночное, хоть не будет приставать со своей любовью.
Варвара выпила еще спирту, попробовав воду, скатала чулки и, усевшись на стул, потихоньку опустила ноги в таз – чем горячей, тем лучше. Хотя, конечно, ничего хорошего тут нет, задержка уже недели три. Зотов постарался, устроил себе медовый месяц. Страшный человек, нет для него ни божеских, ни людских законов. Только маски меняет. Все в нем обманное, ненастоящее, не иначе черту душу продал, того ведь недаром называют отцом лжи. Варваре вдруг захотелось увидеть Зотова на дыбе, посмотреть, как он будет корчиться от боли, исходить животной мукой, разрывая в крике чувственный, красиво очерченный рот. Вот уж где не до притворства! А то придет со службы – улыбается, ласковый такой, говорит, Багрицкого твоего скоро выпустят и пусть катится ко всем чертям, он тебе не пара. Только глаза пустые, снулые глаза, да и сам весь какой-то фальшивый, будто неудавшийся актеришка в провинциальном балагане. Не живет – играет, привык.
Впрочем, Зотов и не скрывал, что когда-то хаживал по сцене.
– Качалов – дерьмо, Юрьев – бездарность, Книппер-Чехова – дешевая потаскушка, и двух целковых не дам! – Он любил поговорить о театральном бомонде, и глаза его загорались горячечным блеском. – Вот кто гениален, так это Мамонт Дальский, великий трагик, он еще Федьку Шаляпина жизни учил, наставлял уму-разуму. Красавец, игрок, дикий темперамент, но хитер и опасен, аки скимен. Сейчас в Москве, анархистами верховодит, тысячи боевиков у него под началом. А Федя все поет про блоху, гонорар берет яйцами, мукой, маслицем. Тьфу! Нет, настоящий, способный на поступок человек все возьмет сам.
«Все ложь, пустые слова. – Варвара потянулась к бутылке, налила, проглотила спирт одним духом, сунула в рот осколок сахару. – И Геся стала на него похожа, те же обещания – не волнуйся, милая, мужа твоего скоро выпустят, а ты давай-ка иди сюда, будь попокладистей. Багрицкого-то и братом уже не зовет, сука. Почернела вся, высохла, только глазищами сверкает».