– В Финляндию? – От смутного предчувствия Соня вздрогнула, но не подала виду, улыбнулась равнодушно и недоверчиво. – Скажешь тоже, в Финляндию.
Развалихина ловко выщелкнула окурок и улыбнулась победносно с видом Клеопатры, сумевшей объегорить Цезаря.
– Да за мной с лета еще бобер один ухлестывает, шикарный, зовут его смешно – Глебушком Саввичем. Не Савва Морозов, конечно, но рыжья, хрустов… Завтра отчаливает и меня забирает с собой, ты представляешь, Миловидова, завтра – все. Эй, Миловидова, ты куда, эй? Миловидова, Миловидова! Ну и хрен с тобой, дура!
Не отвечая, Соня развернулась и, побледнев как смерть, глядя в землю, быстро пошла прочь, губы ее дрожали, из глаз ручьями катились слезы – вот ведь судьба, Развалихина и здесь обскакала!
А осеннее небо все хмурилось ненастьем, тяжело оседало на крыши, наливалось грозовым свинцом, того и гляди, ливень грянет.
«Ну и что же дальше? – Даже не заметив, как очутилась на Невском, Соня успокоилась, сунула в карман руку, чтобы вытащить платок, и вдруг нащупала свечку, сжала ее что есть сил. – Господи, что делать-то?»
Мимо под медные раскаты труб шли вооруженные люди, по одежде, из рабочих, молодые, худые, с возбужденными лицами. Винтовки, обмотки, вещевые мешки. В середине отряда несли большой лозунг: «Утопим белых псов в их собственной крови!» В хвосте колонны полевая кухня, десяток девушек с медицинскими крестами на рукавах, повозки с пулеметами, припасами, поклажей. Вперед, за власть Советов!
«Может, и мне вот так же, в солдатской шинели? На смерть, в скверну, в грязь, в огонь! – Остановившись, Соня посмотрела колонне вслед, вздохнула, и тут же хорошенькое лицо ее исказилось от ненависти, на бледных щеках зажглись розовые пятна. – Ну да, а Развалихина тем временем будет щеголять в моих нарядах по Европам! Накось выкуси!»
Вытащив все же платок, Соня тщательно вытерла слезы, высморкалась, глянула в зеркало пудреницы и решительным шагом направилась к Адмиралтейству. Не доходя до Александровского сада, она остановилась, поправила шляпку и шарфик и, улыбаясь едва заметно и мстительно, стала забирать левее, к Гороховой. К дому бывшего градоначальства.
– Никита, хорош дрыхнуть, пойдем лучше тяпнем. – Страшила, нагнувшись, просунулся в дверь, зажег папироску и плюхнулся в кресло. – Смотри, что я достал, можно сказать, из-под земли.
В руке он держал бутылку коньяка, шустовского, довоенного разлива, с линялым колоколом на этикетке. Огромные сапоги его были мокры, потеряли глянец и оставляли влажные следы. На улице начался дождь.
– Тяпнуть, это можно, – сразу согласился Граевский, зевнув, слез с кушетки, потянулся и начал обуваться. – Петя, который час?
После отъезда Паршина он что-то захандрил, все валялся на диванах, курил, хмуро перелистывал юмористические журналы. Хотелось только одного – спать как можно дольше, забыться, уткнувшись носом в подушку, и не думать, не вспоминать, оградить себя от прошлого хоть на какое-то время. Однако не получалось.
Память Граевского была как хищный зверь, – стоило заснуть, как она вылезала из норы и принималась грызть, царапать по больному, заставляя снова и снова переживать былое, ушедшее, канувшее вроде бы в Лету. И опять плюхал дождь, размывая глину, и ветер хлопал щелястой, сколоченной наспех дверью, и вода плескалась на дне фронтовой землянки. Взвивались огненно-дымные столбы, визжали, буравя мозг, снаряды, земля казалась липкой от крови, а жизнь – пустой забавой, не стоящей ни гроша.
Снова дядюшка срезал саблей свечи, тетушка вносила яблочный пирог и однокашник Федоров, в одних подштанниках, скалился похотливо и довольно: «Извольте впердюлить, кадет Граевский, уплочено!» Вымученно улыбалась проститутка Анжель, корчилась в смертной муке Ксения-Киска, Паршин, еще без протеза, пел под гитару: «Белой акации гроздья душистые вновь аромата полны». Щурился, завернувшись в хвост, кот Кайзер, надменная, сосредоточенная Ольга читала на веранде Маркса.
Солнечные блики играли на мостках, на бортах лодки с названием «Минерва», закрываясь от них рукой, к воде шла Варвара, золотистый песок прилип к ее голым ягодицам. Она смеялась и все что-то говорила, говорила, но Граевский не мог разобрать слов и просыпался каждый раз в этом месте…
– Половина девятого, гм, не может быть. – Страшила почесал в затылке, сунул руку в карман и вытащил здоровенные, с хорошую луковицу, часы. – Начало четвертого. А эти, с кукушкой, смотри-ка, встали.
Он поднялся, подошел к ходикам и, подтянув до упора грузик, тронул ажурный, в форме сердечка, маятник.
– Ну, давай, чего тебе не хватает. Давай, давай…
Часы упорно не желали идти.
– Хреновая примета. – Граевский равнодушно зевнул, передернул плечами, со сна его знобило. – Ну что, пойдем тяпнем. Да и поесть бы не мешало.
Расположились по-простому, без мудрствований – расстелили на столе газетку, откупорили коньяк, порезали хлеб и сало, открыли консервы. Готовить горячее было лень – неделю уже сидели на чемоданах и всухомятку. Налили, чокнулись, выпили, только хоть и был коньячок хорош – не пошел. После первой же стопки Граевского так бросило в тоску, что хоть сейчас в петлю лезь. Дрожь в руках, слезы в глазах, пустота в голове, в горле комом дурацкий вопрос: к чему все, к чему?
– У тебя, брат ты мой, нервы ни к черту, хорошо бы тебе в грязи полежать да попринимать статического электричества. У меня было такое однажды. – Страшила, глядя на него, тоже пить не стал, с удвоенной энергией навалился на закуски. – Это когда супругу разлюбезную с хахалем застукал. – Он смачно хрустнул чесноком, макнул в горчицу сало и принялся яростно жевать. – Вернулся, называется, с гастролей. Ну, ничего, ему в пятак и на больничку, ее за косу и к чертям собачьим, сразу полегчало. Обошелся без статического электричества. А тебе сейчас питаться нужно ударно, так что давай, лопай. Что-что, а харчей у нас хватит, сегодня весь рынок скупил.
Он икнул, вытер жирные губы и с гордостью кивнул на раздувшийся вещмешок:
– Тушонка, сало, мука, шоколад, еще довоенный, два балыковых бревна, полголовки сахару. Еще неизвестно, чем теперь у чухонцев кормят-то.
– Да брось ты, Петя, в Тулу со своим самоваром не ездят. – Граевскому сразу вспомнилась простокваша, подаваемая в Финляндии с корицей. Он посидел еще немного для компании, затем поднялся и начал собираться. Ничего лишнего – кое-какая хурда-бурда, бельишко, ценности, добытые в эксах. Очень пригодился пояс, снятый с товарища Багуна, в нем отлично разместился золотой запас, камушки, внушительные пачки долларов и баклажанов. Мандаты, текущую наличность, патроны и обоймы Граевский распихал по карманам, не забыл нож и пару гранат – дорожка дальняя, не помешает. Сборы были недолги, делать опять стало решительно нечего, время тянулось, словно патока по стенке бидона.
– Приеду, залягу в грязь. – Граевский до блеска надраил сапоги, вычистил оба маузера и наган, выкурил еще папироску и в который уже раз принялся рассматривать фотоальбом. Снова дядюшка гарцевал на коне, тетушка блистала бриллиантами и декольте, а Варвара позировала в костюме джерси для водных процедур – смелом, в полоску. Одних уж нет, а те далече, в белокаменной. Сожительствуют с комиссаром Зотовым и какой-то Мазель-Мазаевой. – Опять старая песня. Все, хватит. – Граевский встал, захлопнул альбом, зевая, подошел к окну – дождь, серо, голуби нахохлились на карнизе, скоро, наверное, грянут заморозки. Хорошие хозяева уже заклеивают рамы, кладут между ними вату, словно у елки в Новый год. Граевский вдруг понял, что у него никогда не было дома. Только казармы, квартиры, номера, землянки, окопы, блиндажи. Убежища, укрытия, удобные норы, лежбища. Теперь уже точно не будет, какой может быть дом на чужбине! Хотя как там говорит Мартыненко-то? Ubi bene, ibi patria? Может, он и прав? Граевский отвернулся от окна, щелкнул портсигаром и, обнаружив, что тот пуст, вышел в коридор, позвал: