— Гвиневера, вы хотя бы отчасти представляете себе свое положение?
— Мое положение — это положение Королевы Англии, так же, как ваше — ее Лорда-Протектора.
— Между тем как Артур и Ланселот дерутся друг с другом во Франции.
— Совершенно верно.
— А если предположить, — спросил он, поглаживая мопса, — что я пришел рассказать вам о полученном мною утром письме? Касательно смерти Артура и Ланселота?
— Я бы вам не поверила.
— Они убили друг друга в сражении.
— Это неправда, — тихо сказала она.
— Ну, в общем-то, нет. А как вы догадались?
— И если это неправда, говорить так — жестоко. Зачем вы это сказали?
— Очень многие поверили бы в это, Дженни. Я ожидаю, что очень многие и поверят.
— С чего бы? — спросила она, еще не успев понять, куда он клонит. И умолкла, затаив дыхание. В первый раз она ощутила страх: не за себя, за Артура.
— Не можете же вы…
— Ну, как не могу? Могу, — воскликнул он весело. — И даже сделаю. Что, по-вашему, произойдет, если мы объявим о смерти бедного Артура?
— Но, Мордред, вы не можете так поступить! Они же живы… Вы всем обязаны. Король назначил вас своим наместником… Ваша вассальная клятва… Это будет нечестно! Артур всегда проявлял по отношению к вам такую скрупулезную справедливость…
Он ответил, и глаза его были холодны:
— Разве я когда-нибудь просил у него справедливости? Справедливость — это то, что он преподносит людям, чтобы потешиться.
— Но ведь он ваш отец!
— Если на то пошло, я не просил, чтобы он меня породил. Полагаю, и это тоже он сделал потехи ради.
— Понятно.
Она сидела, скручивая пальцами шитье, стараясь думать спокойно.
— Почему вы так ненавидите моего мужа? — спросила она почти с изумлением.
— Я не ненавижу его. Я его презираю.
— Он же не знал, — тихо объяснила она, — когда все случилось, что ваша мать — сестра ему.
— И, как я полагаю, он не знал, что я ему сын, когда засунул меня в тот корабль?
— Ему едва исполнилось девятнадцать, Мордред. Его запугали пророчествами, и он сделал то, что его заставляли сделать.
— Моя мать, пока она не повстречала Короля Артура, оставалась порядочной женщиной. У нее и у Лота Оркнейского был счастливый дом, она родила ему четырех отважных сыновей. А что с ней сталось потом?
— Но она же была вдвое старше него! Как тут не подумать…
Он остановил ее, подняв руку.
— Вы говорите о моей матери.
— Простите, Мордред, но право…
— Я любил мою мать.
— Мордред…
— Король Артур вошел к женщине, хранившей верность своему мужу. А когда он оставил ее, она была уже распутницей. Она закончила свою жизнь голой, в постели с сэром Ламораком, убитая — и поделом — собственным сыном.
— Мордред, весь наш разговор не имеет смысла, если вы не можете понять, если вы не можете поверить, что Артур добр, что он раскаивается, что он сейчас в беде. Он любит вас. Он говорил об этом лишь за день-два до того, как начались эти несчастья…
— Пусть оставит эту любовь себе.
— Он был так честен с вами, — взмолилась она.
— Справедливый и благородный король! Да, легко быть честным, когда все уже позади. Есть чем утешиться! Справедливость! Ее он тоже может оставить себе.
Стараясь, чтобы не дрогнул голос, она произнесла:
— Если вы провозгласите себя королем, они вернутся из Франции, чтобы сражаться с вами. Тогда вместо одной войны у нас будет две, и вторая — в Англии. Рыцарское содружество окажется перечеркнутым.
Он улыбнулся, испытывая живейшее наслаждение.
— Все это кажется невероятным, — сказала она, стискивая шитье.
Она сделала все, что могла. На миг у нее мелькнула мысль, что если она унизится перед ним, если преклонит перед ним свои старые, негнущиеся колени и станет молить его о милосердии, он, может быть, и смягчится. Но нет, совершенно ясно, что безнадежно и это. Он назначил себе определенный путь и катил по нему, будто шар по желобу. Даже все то, что он говорил, было, так сказать, текстом выбранной роли. И завершиться ей полагалось так, как записано в пьесе.
— Мордред, — беспомощно сказала она, — пожалейте хоть простолюдинов, если нет у вас жалости ни ко мне, ни к Артуру.
Он спихнул с колен мопса и встал, улыбнувшись ей с безумным удовлетворением. Глядя на нее сверху вниз, но вовсе не видя ее, он потянулся.
— Пусть не Артура, — произнес он, — но вас пожалеть я, безусловно, обязан.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я тут обдумывал некий узор, Дженни, незамысловатый такой узорчик.
Она вглядывалась в него, не говоря ни слова.
— Да. Мой отец совершил кровосмешение с моей матерью. Вам не кажется, Дженни, что если я — в ответ — сочетаюсь браком с женой отца, рисунок выйдет прелестный?
Тьма стояла в палатке Гавейна, лишь плоская жаровня, в которой тлел древесный уголь, подсвечивала ее снизу. В сравнении с роскошными шатрами английских рыцарей палатка его казалась жалкой и ветхой. Несколько клетчатых оркнейских пледов устилали жесткую кровать, а единственными украшениями были — снабженная надписью «Optimus egrorum, medicus fit Thomas bonorum» [8] свинцовая бутыль со святой водой, принимаемой им вместо лекарства, да привязанный к колу палатки пучок сухого вереска. То были его домашние боги.
Гавейн ничком лежал на пледах. Гавейн плакал, медленно и безнадежно, между тем как сидевший рядом Артур гладил его по руке. Это рана лишила Гавейна сил, иначе бы он плакать не стал. Старый Король пытался его успокоить.
— Не стоит горевать об этом, Гавейн, — говорил он. — Вы сделали все, что могли.
— Второй раз он меня пощадил, второй раз за один-единственный месяц.
— Ланселот всегда был могуч. Его и годы не берут.
— Так почему же тогда он меня не убил? Я же молил его об этом. Я сказал ему, что если он оставит меня живым и меня залатают, я, как только поправлюсь, стану биться с ним снова.
— И Боже ты мой! — добавил он со слезами. — Как болит голова!
Артур со вздохом сказал:
— Все оттого, что вы получили оба удара по одному и тому же месту. Это злое везение.
— Мне стыдно, что я так болею.