– А я опасалась, что вы не придете, – заговорила королева. – Ваш доктор Гийоме – очень суровый человек, я не знала, отпустит ли он вас.
Нередин ответил в том духе, что никакой Гийоме не смог бы его удержать, когда он получил приглашение от государыни, и даже стихийное бедствие не повлияло бы на его решение прийти сюда. «Боже, что за пошлости я несу!» – в смятении подумал он; но Елизавета уже пригласила его сесть. Фрейлина (оказавшаяся герцогиней Пражской) отступила к стенным часам и сделала попытку притвориться, что ее тут нет.
– Ступайте, Елена, – распорядилась Елизавета. – Вы мне больше не нужны.
Спокойный, твердый тон этих слов оказал на Нередина странное впечатление; во всяком случае, ни за что на свете он бы не хотел, чтобы с ним самим так разговаривали. Но герцогиня, очевидно, привыкла к королевским капризам. Она лишь метнула на Алексея неприязненный взгляд и вышла, треща накрахмаленными юбками.
– Вы знаете, зачем я вас позвала? – спросила Елизавета.
– Да, Ваше величество, – ответил поэт. – Вы написали, что хотели бы побольше узнать о поэзии моей страны, потому что раньше вам мало с кем приходилось говорить о ней.
Королева кивнула:
– Вы должны извинить мое невежество, месье Нередин. Боюсь, вам придется начать с самого начала. Наверное, очень утомительное занятие – объяснять то, что другие и так должны знать, но, верите ли, я раньше почти не встречала русских стихов.
– О да, – подтвердил Алексей, – наша литература еще очень молода, и наши писатели пока недостаточно знамениты в Европе. Хотя граф Толстой, по-моему, уже заставил говорить о себе, да и Тургенев, живя во Франции, привлек интерес к русской литературе. Но то прозаики, а проза менее зависима от языка, на котором она написана. Что же до поэзии, то тут все гораздо сложнее.
И он заговорил о Пушкине, создателе великой русской поэзии, солнечном, восхитительном, неподражаемом Пушкине, о байроническом Лермонтове, чья жизнь оборвалась так рано, о баснописце Крылове, рассудительном Тютчеве, Некрасове, Фете, своих современниках… Алексей принес с собой несколько книг и, раскрыв их, стал переводить на французский стихотворения, которые ему самому особенно нравились. Тема была ему бесконечно близка и дорога, его щеки раскраснелись, глаза горели. О поэзии он мог говорить часами, если попадался благодарный слушатель; а Елизавета, по-видимому, была как раз таким слушателем.
– Вы все время говорите про Пушкина, про то, что он дал вашей поэзии столько, сколько не дал никто другой, – заметила она. – Но разве до Пушкина у вас не было поэтов?
Нередин улыбнулся.
– О да, Ваше величество, были, но все они оказались в его тени и теперь интересны разве что самым упорным историкам литературы… Тредиаковский, Державин, даже Ломоносов – нет, они были хороши, но хороши лишь для своего времени, и в нем они и остались. Даже Жуковский, хоть его и ошибочно считают учителем Пушкина, вряд ли будет интересен грядущим поколениям, это уже сейчас заметно…
– Почему ошибочно считают? Ведь вы упоминали, что он дружил с великим поэтом и покровительствовал ему…
– Это так, Ваше величество, – отозвался Нередин, – но на самом деле влияние Жуковского на Пушкина сильно преувеличено. Достаточно почитать их стихи, чтобы увидеть, насколько разные они поэты.
И он объяснил, что Жуковский отталкивался главным образом от идей немецкого романтизма, а Пушкин вбирал в себя все лучшее, что находил в любом литературном течении. В конце жизни Пушкин ближе всего стоял к реализму, но то был вовсе не конец его творческого пути, и остается только гадать, что он мог бы, но не успел написать, когда преждевременная смерть оборвала его полет.
Елизавета вздохнула.
– Да, что-то есть противоестественное в любой преждевременной смерти, – промолвила она.
– Но он предвидел свой конец, – добавил Нередин, волнуясь. – Его стихи о памятнике на самом деле очень страшные стихи, и вовсе не потому, что они – его завещание. Ведь памятники ставят лишь тем, кого больше с нами нет. И Пушкин написал стихотворение, потому что понимал: он обречен. Понимал – и все же наверняка надеялся, что ошибается и все как-то обойдется. Человек никогда до конца не верит в дурное, даже если оно непреложно вытекает из всего хода событий.
Алексею показалось, что пауза затянулась, и он оглянулся на Елизавету. Королева застыла в кресле, но ее глаза были сухи.
– Почему-то мне кажется, что вы пишете очень хорошие стихи, – внезапно сказала она. – Вы так хорошо понимаете людей… – И без перехода: – Прочитайте мне что-нибудь из вашего. Все, что сочтете нужным.
Нередин предпочел бы и дальше говорить о Пушкине – как уже упоминалось прежде, он с большой неохотой читал свои произведения. Но спорить с королевой не представлялось возможным, и он, подумав немного, начал с одного из самых знаменитых своих стихотворений:
– Quand tu es assise la nuit près de la cheminée et tu te rappelles les amis qui ne sont plus de ce monde, qui parmi eux, invisible, remue le plus souvent le cendre de souvenirs? [20]
Елизавета резко выпрямилась и дослушала стихотворение до конца. Однако, едва умолкнув, он сразу же заметил на ее лице легкое разочарование.
– О-о, – протянула она с неопределенной улыбкой. – Все поэты пишут о любви.
Тон ее показался ему… не то чтобы невежливым, но неприятным. И поэт Нередин, живший в его душе, и поручик Нередин, обитавший там же, в одном сходились безусловно: оба были дьявольски горды. Преодолев секундное раздражение, Алексей начал переводить другие свои стихи, которые многие находили малопоэтичными, а кое-кто так вообще возмутительными, но которые зато восхищали поголовно всю прогрессивно настроенную интеллигенцию:
Все забыть, раствориться в покое
Величавом, принять и простить
Плач детей, безутешное горе
И отчаянье крайней черты,
Ни на небо, ни на власть земную
В безысходности злой не роптать
И с каким-то кривым равнодушьем
Обращать вбок приученный взгляд,
Не жалеть, не любить ненароком,
Лицемерие выпить до дна…
Так в час вечера одинокий
Говорила со мной тишина.
Разумеется, вовсе не такие стихи должны были прийтись по вкусу просвещенной европейской государыне, и если ей не нравились стихи о любви, то эти должны были понравиться еще меньше. Однако по лицу слушательницы Алексей увидел, что та взволнована. Он совсем забыл, что в стихах каждый вычитывает лишь то, что близко лично ему, и что одни и те же строки, прочитанные наивной цветочницей, образованной дамой и пресыщенным поэзией критиком, будут восприниматься совершенно по-иному; и настоящая трудность как раз в том и заключается, чтобы написать то, что захотят прочитать самые разные люди, которые несхожи между собой и в жизни почти никогда не пересекаются, то, что взволнует и цветочницу, и даму, и даже критика. Поэт никогда не питал презрения к толпе, к публике, которое так горазды были демонстрировать менее удачливые его коллеги; он всегда помнил, что толпа состоит из отдельных людей и что, несмотря на внешние различия, волнует всех примерно одно и то же – жизнь, смерть, чувства, мечты, судьба человеческая, то есть то, что в конечном итоге волновало его самого, Алексея Ивановича Нередина.