Он ответил мне презрительным взором.
— Ты думаешь, я дурак, но я тебе покажу. Ты мой раб. Если не будешь слушаться, я буду тебя бить. Буду тебя бить палкой или спалю.
Встав на ноги, я попробовал взвалить на плечо мешок, но не смог. Он подошел и осторожно, держась в стороне от моей здоровой руки, повесил мешок мне на плечо. Я был настолько слаб, что чуть не упал под его тяжестью, но наконец мне удалось сделать шаг. Бродяга двинулся вперед, лишь изредка оглядываясь через плечо.
Я мог двигаться только очень медленно, и он, потеряв терпение, вернулся. Плюнул мне в лицо и завопил:
— Плохой! Плохой!
И вдруг бросился на меня и начал тыкать и молотить меня своей палкой. Я отчаянно метнулся к нему, но он отскочил и стал пританцовывать вокруг меня, вовсю орудуя палкой. Наконец я свалился, и тут-то он взялся за дело по-настоящему, немилосердно избивая меня и стараясь забросать мне глаза грязью.
Это был безумец. Ох, если бы мне только удалось подобраться к нему поближе… у меня ведь есть нож.
В конце концов он устал колотить меня, разложил небольшой костер и стал готовить пищу. Потом вдруг подошел ко мне с горящей головней и ткнул ею мне в глаза. Он обжег мне подбородок и задел ухо, я неуклюже отмахнулся костылем и подбил ему ноги, и он свалился прямо в костер.
Безумец завизжал и откатился от огня, но, проклиная меня, держался так, чтобы я больше не мог до него дотянуться.
Что-то зашевелилось в тени за костром. Отблеск огня затрепетал на шелковистом боку.
— Айеша! — непроизвольно вырвалось у меня, и я увидел, как она подняла голову и поставила уши стрелкой, услышав знакомую кличку.
Мой мучитель, сидевший у огня, повернулся как ужаленный и увидел кобылицу. Он вскочил на ноги, уставившись на неё и шумно переводя дух.
— Это твоя лошадь?
Его круглые, как бусины, глазки злобно вспыхнули.
— Зови. Подзови её сюда, и получишь вот это!
И показал грязную кость — я бы такую и собаке не бросил.
Сама мысль о том, что моя великолепная кобылка попадет в руки этому дьяволу, привела меня в ужас; однако, как ни норовиста Айеша, старый мерзавец сумеет её поймать, если я буду поблизости…
Если не предпринять что-нибудь, то он будет мучить не только меня, но и лошадь.
— Я могу её подозвать к себе, но она боится чужих.
Медленно, осторожно, не вставая, я передвинулся. Нащупал пальцами бола — два камня и шнурки.
— Я могу поймать её, — продолжал я, — но для этого есть только один способ…
Когда я сидел на земле, одна рука у меня была свободна. Какое до него расстояние? Футов шесть?
— Иди, Айеша, — сказал я, — иди ко мне!
Она была неуверенна. Она раздула изящные ноздри, принюхиваясь к запаху от меня, и топнула ногой: запах ей не понравился. Я не мог бы осудить её за это: и от меня, и от моего мучителя смердело, должно быть, просто жутко.
— Айеша, — умолял я, — иди же!
Лошадка придвинулась на шаг, потом сделала ещё один.
— Ну же, Айеша! Иди!
Он сделал шаг вперед, не в силах укротить свою жадность; все его внимание было приковано к лошади.
Моя рука метнулась в быстром, молниеносном движении… Удача! Камни пролетели мимо его шеи с двух сторон. Вес камней подействовал так, как и было задумано: веревка обмоталась вокруг тощей шеи.
Я рывком подтащил его к себе.
Он упал, и я, не обращая внимание на свои раны, навалился на него сверху, туго натягивая веревку раненой рукой, а здоровой вытаскивая кинжал.
Старик отбивался как бешеный — да он и был бешеный… царапался, цеплялся когтями за душившую веревку и старался высвободиться. Он свирепо лягнул каблуком в больную ногу, и страшная боль пронзила меня, как удар молнии. От этой боли я задохнулся и ослаб.
Однако мой кинжал уже поднялся — и опустился, войдя на добрый дюйм в тело, и уперся в кость.
Он завизжал и отчаянно рванулся. Моя больная рука не удержала веревку, он вскочил на ноги, но я уже думать забыл о боли и опасности. Я должен убить его! Убить!
Либо он должен умереть, либо я, мне нельзя проиграть и оставить Айешу в руках злобного безумца…
Я бросился на него, машинально ступил на больную ногу, и снова боль прострелила меня насквозь. Он попытался отскочить назад, но споткнулся и упал спиной в костер.
Прежде чем старик успел подняться или просто шевельнуться, я навалился на него, орудуя кинжалом.
Он дергался, пронзительно кричал, а потом перестал сопротивляться, и его зубы оскалились в небо, а глаза широко раскрылись. Я свалился с него, чувствуя тошноту, и отполз от костра.
Когда я, много-много времени спустя, открыл глаза, Айеша стояла надо мной.
Зло часто овладевает человеком, у которого есть деньги; жестокость неизбежно прорезается в том, у кого их нет.
Это говорю я, Матюрен Кербушар, безземельный скиталец по дальним дорогам земным. Это говорю я, познавший голод и пиршество, нищету и роскошь, гордую славу меча и униженное смирение беззащитности.
Когда я добрался до Константинополя, денег у меня совсем не было, ни гроша.
Голод не вдохновляет таланты; мало того, овладев телом, он добирается до души, постепенно умерщвляет способности и разрушает предприимчивость. Я очень хотел есть, хоть и не умирал ещё с голоду.
Женщины хорошо относились ко мне, да будут благословенны их души, и мне пришло в голову как-то, что мужчине, дабы выжить, нужно знать всего-то две фразы: одну — чтобы попросить у женщины еды, вторую — чтобы сказать женщине, что он её любит. Если приходится обойтись без одной либо другой, то, конечно же, пусть пожертвует первой. Ибо если ты скажешь женщине, что любишь её, то она наверняка тебя накормит.
По меньшей мере, так следует из моего ограниченного опыта.
Однако даже такое решение лежало сейчас за пределами моих возможностей, поскольку моим лохмотьям недоставало изящества, а лохмотья, под которыми не просвечивает крепкое, возбуждающее тело, вызывают лишь немного сочувствия — и вовсе никакого чувства. Женщина, которая охотно стиснет в объятиях бездомную собаку, тут же завопит, вызывая стражу, как только к ней приблизится бездомный мужчина, — если только он не блистает красотой; хотя может завопить и в последнем случае, поскольку иногда рождается женский ум такого размаха, который в силах заподозрить, что оный мужчина скорее интересуется деньгами женщины, нежели более интимными ценностями.
И вот я, вольный и голодный, прибыл в Константинополь — оборванный бродяга без гроша в кармане среди блеска Византийской империи.
Меня окружали со всех сторон богатство, роскошь и упадок. В двух первых я не имел своей доли, но упадок — это единственный атрибут очень богатых людей, к которому имеет равный доступ и бедняк.