Белая кошка в светлой комнате | Страница: 50

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Не понимаю, зачем издеваться? – недоумевал Вадик.

– Видите ли, молодой человек, плебейская сущность устроена примитивно. Всем хочется быть красивыми, высокими, богатыми, умными, талантливыми, счастливыми. Но так не бывает. Одни рождаются уродами, другие бедняками, третьи бездарями и так далее. Если вы по сути плебей – я имею в виду более расширенное значение этого слова, а не только рабскую психологию и сословные признаки, – то есть если человек считает свое место незаслуженно заниженным, если у него завышена самооценка и к тому же высочайшие амбиции с адской жаждой первенства, а при этом он еще и бездарен, то при благоприятных условиях вырастает такой человек в монстра. Всеми правдами и неправдами он стремится занять лидирующее место, но не работой над собой, не трудом и не самоусовершенствованием, а путем гаденьких интриг, коварством, попранием всех норм. Ну, достиг он того места. Думаете, он успокаивается? Нет. Он начинает мстить за то, что родился плебеем. А мстит тем, кто хотя бы на порядок выше его, духовно богаче, даже если этот человек занимает более скромное положение. Думаю, вряд ли он даже получает наслаждение, упиваясь властью, потому одна расправа влечет за собой следующую. Выдавливают из себя раба единицы, большинству же дай власть, и… страшно представить, что будет.

Щукина интересовала не философия бабушки, а совсем другое. И он нетерпеливо спросил:

– Так как разрешились те события?

– Дальше события развивались бурно. Так бурно, что Фролу некогда было опомниться. Очень интересно повел себя Яков Евсеевич. Со слов Фрола, сам процесс казни был сродни… санитарной обработке: вытравили тараканов, пошли дальше травить. Но после постановления, о котором я упоминала, казни резко сократились. Собственно, репрессии продолжались, но расстреливали периодами и не в таких количествах – то было затишье, новая волна. По идее Огарев попал в затишье, но Яков Евсеевич проявил «инициативу и творческую самостоятельность», как и предписывали свыше. Из казни Огарева он решил сделать… шоу, говоря современным языком. Шоу для единственного зрителя – для себя…

21

Сыпал мелкий и сухой снег, покрывая волосы Огарева, который казался спокойным, только лицо было безжизненно-серым да желваки ходили на скулах. Георгий Денисович стоял у стены во внутреннем дворе, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Напротив выстроились три человека с винтовками, среди них Дума. Яков Евсеевич сидел на стуле – то ли перепил накануне, то ли чахотка силенки поубавила, а может, подчеркивал свое превосходство. Сдерживая кашель, он с затаенным любопытством изучал Огарева и не давал команду приступить, вероятно, ждал, когда сдадут нервы у полковника и тот униженно запросит пощады. Случалось, случалось, когда просили пощады.

Бесконечные минуты ожидания Фрол воспринимал не просто оттяжкой, с каждой минутой он наполнялся уверенностью, что начальник устроил неудачный спектакль, потешил больное самолюбие и сейчас все отменит. Яков Евсеевич, очевидно, замерз, так как кашель с хрипом все чаще вырывался наружу. Вдруг он обычным тоном без интонации вымолвил:

– Товарищ Самойлов, приступайте.

– Что? – вздрогнул Фрол, будто от резкого окрика.

– Ну, зачитывайте приговор. Все должно быть по правилам.

По правилам? Интересно, по чьим правилам? Фрол перевел безысходный взгляд на Огарева. Несколько секунд оба смотрели друг на друга, и Самойлов прочел в глазах полковника тот отчаянный блеск, который можно назвать и жаждой жить, и страхом перед смертью. Но больше ничего, окаменевшее лицо Огарева выражало предельную сосредоточенность. Наконец Георгий Денисович одним движением век подбодрил, мол, действуй. А у Самойлова было одно желание – застрелить Якова. Это было бы глупо. Выбора нет.

Фрол читал приговор и не соображал, что вылетает из его уст. Он не помнил, как отдавал приказы, не помнил, как добавил от себя:

– В сердце стрелять! Я проверю.

И не слышал выстрелов. И не видел упавшее тело. Грянули разом три выстрела, зазвенело в ушах, после наступила тишина, будто ничего не случилось. Только когда его кто-то тронул за плечо, он повернул голову. Яков Евсеевич улыбнулся:

– Я, признаться, думал, ты слабак. Правда, малость бледный стал, но ничего, пройдет. Трудно поначалу. Вечерком заходи, отметим твое новое крещение.

Было утро, а впереди…. Фрол не смотрел в сторону Огарева, не хотел видеть его у стены. Для него друг и командир вышел в открытую дверь и ушел навсегда, пусть будет так. Он пережил длинный день, выполняя обязанности механически. На попойке пил и не пьянел. Кажется, даже разговаривал, но это был не он. Фрол себя видел как бы со стороны, и это был незнакомый человек. А настоящий, невидимый всеми, метался по углам собственной души и никак не мог найти тайника, где бы спрятаться. Разумом он понимал, что поступил так во благо семьи Огарева, как требовал Георгий Денисович, но душа не принимала бесспорных доводов, душа ныла от боли и вины.

Домой Самойлов пришел поздно и сразу двинул на кухню, где была водка, которой не хватило. Неслышно вошла Лена, Фрол почувствовал ее спиной, наливая в стакан водку. «Как ей, наверно, неуютно у меня», – подумал он, достал из кармана записку и, не поворачиваясь к ней лицом, передал через плечо сложенный листок.

– «Милая, родная моя, – читала она дрожащим голосом, – я ухожу навсегда. Одно беспокоит меня – что причинил тебе страдания, поверь, я этого не хотел. Прости. Фрол тебе будет опорой, верь ему».

Она ушла в свою комнату, уткнувшись в записку и бормоча под нос. Месяц Лена тайком плакала, но ни о чем не расспрашивала. Да и Фрол больше молчал. Груз, который он взвалил на свои плечи, оказался невыносимым. Случалось, он с криком просыпался, Лена прибегала на кухню, и они долго разговаривали, но не о причинах криков, а так, вообще. Потом еще прошел месяц, прошел однообразно, серо, уныло, тягостно, потом еще… Как-то Лена захотела поговорить и решительно начала:

– Поймите, Фрол, мне неловко… Вы нас содержите, это неправильно, нехорошо. У вас должна быть своя жизнь, а мы…

– Елена Егоровна, что вы затеяли? Говорите прямо, – сказал он устало, потирая пальцами уголки глаз у переносицы.

– Нам пора покинуть ваш гостеприимный дом, а мне работать.

– Где вы собираетесь работать? Вас никуда не возьмут.

– Такого быть не может. Как же должны жить те, кто остался без мужей?

– Это никого не интересует. Сотни таких, как вы, умирают от голода, потому что их не берут на работу. Коммунизм обещают в будущем, а пока без денег не прожить. Вы жена… не хочу говорить, кем вы числитесь. Я обещал Георгию Денисовичу, что не оставлю вас, и обещание сдержу, на этом кончим.

– Но я как-то должна…

– Ничего вы не должны. Долг у меня перед вашим мужем и перед вами. Я прихожу домой и знаю, что не один. Мне этого достаточно.

Наверное, не стоило разговаривать с ней столь категоричным тоном, а нужно было попытаться мягко убедить, что у него ей и детям безопасно, что ему они не в тягость, но Фрол не умел много и складно говорить. Ему самому требовалось человеческое участие и тепло, Лена давала то и другое, когда прибегала на кухню после его ночных криков. Она была необходима Фролу, пожалуй, больше, чем он ей, только об этом не расскажешь. И так бы продолжалось бесконечно, если б однажды Яков Евсеевич не остановил его в коридоре: