- Ну и дрянь же этот пес!
И Шелтону пришлось забыть о своей респектабельности; выпачкав брюки и перчатки, сломав зонтик и уронив в грязь шляпу, он сумел наконец разнять собак. Когда все было кончено, кто-то из простонародья с пристыженным видом сказал:
- Вот уж никогда бы не подумал, что вы сможете с ними справиться, сэр.
Как и все пассивные натуры, Шелтон приходил в самое сильное возбуждение, когда все уже оставалось позади.
- А чтоб вас всех! - разразился он. - Нельзя же стоять и смотреть, как гибнет собака.
И, приспособив носовой платок вместо цепочки, он зашагал прочь, ведя за собой покалеченного пса и бросая на безобидных прохожих грозные взгляды. Теперь, когда он дал выход своим чувствам, Шелтон считал себя вправе строго судить о людях, с которыми ему пришлось столкнуться на улице.
"Скоты, - думал он, - и пальцем не пошевельнут, чтобы спасти несчастное бессловесное животное... ну, а полиция..." Но, поостыв намного, Шелтон понял, что люди, несущие тяжелое бремя "честного труда", не могут рисковать целостью своих брюк или пальцев и что даже полисмен, хоть он и кажется полубогом, тоже простой смертный. Шелтон привел собаку домой и послал за ветеринаром, чтобы тот наложил ей швы.
Его уже мучили сомнения: а может быть, рискнуть и пойти на вокзал встречать Антонию? И вот, отправив слугу с собакой по адресу, указанному на ошейнике, он решил зайти к своей матери, смутно рассчитывая, что она, возможно, подскажет ему, как быть. Она жила в Кенсингтоне; Шелтон пересек Бромптон-Род и вскоре очутился среди домов, в архитектуре которых строители, казалось, запечатлели девиз: "Блюди свое достояние - жену, деньги, дом в респектабельном квартале и все блага высоконравственной жизни!"
Шелтон шел в глубоком раздумье, глядя на бесконечный ряд домов, - дом за домом, и все такие сугубо респектабельные, что даже собаки не лаяли на них. Кровь все еще бурлила в нем; иной раз прямо поражаешься, как самый незначительный случай может натолкнуть человека на размышления о самых высоких материях. Он читал как-то в своем любимом журнале статью, восхвалявшую свободу деятельности и инициативу, благодаря которым крупная буржуазия могла стать столь прекрасной основой общества, и сейчас, вспомнив об этом, иронически кивнул головой. "Да, инициатива и свобода! - думал он, глядя по сторонам. - Свобода и инициатива!"
Фасады всех домов выглядели холодно, официально; каждый из них служил убежищем владельцу, обладающему доходом" в три - пять тысяч фунтов в год, и каждый давал отпор нежелательным толкам соседей какой-то вызывающей правильностью линий. "Я горд своей прямолинейностью, во мне нет ничего лишнего, вот почему я могу смело смотреть на мир. У человека, который проживает во мне, после уплаты подоходного налога остается ежегодно всего четыре тысячи двести пятьдесят пять фунтов". Вот что, казалось, рассказывали эти дома.
Шелтон обгонял на своем пути дам, которые в одиночку, парами или по трое направлялись в магазины за покупками или же шли на уроки рисования или кулинарии, а может быть, на медицинские курсы. Мужчин на улице почти не было, а те, что встречались, были по преимуществу полисмены. Краснощекие няньки в сопровождении великого множества мохнатых или гладкошерстных собачонок везли в колясочках в парк уже разочарованных в жизни детей.
В миссис Шелтон - крошечной женщине с добрым взглядом, розовыми щечками и вечно зябнущими ногами - можно было усмотреть нечто родственное широкому либерализму ее брата: она любила, точно кошка, греться у огня, свернувшись в кресле, и всегда рада была кому-нибудь посочувствовать, не разбирая, кому и в чем. Сына своего она встретила с восторгом, расцеловала и, по обыкновению, тотчас заговорила о его помолвке. И, слушая ее, сын впервые почувствовал легкое сомнение; точка зрения матери раздражала его, как вид платья в голубую и пунцовую полоску: все представлялось ей в слишком уж розовом свете. Ее радужный оптимизм нагонял на него грусть - так мало он вязался с доводами рассудка.
"Почему она так уверена в моем счастье? - спрашивал он себя. - Мне это кажется прямо каким-то богохульством".
- Ах, душенька! - заворковала миссис Шелтон. - Так, значит, она приезжает завтра? Ура! Я безумно хочу ее видеть!
- Но вы же знаете, мама, что мы договорились не встречаться до июля.
Миссис Шелтон покачала ножкой и, склонив, точно птичка, голову набок, посмотрела на сына сияющими глазами.
- Дик, дорогой мой, как ты, должно быть, счастлив! - воскликнула она.
Шелтон ощутил исходившие от нее волны сочувствия, которым она уже полвека одаряла всевозможные браки - и счастливые, и несчастные, и средние.
- Я думаю, мне не следует ехать на вокзал встречать ее, - мрачно сказал Шелтон.
- Не унывай! - сказала мать, и от этих ее слов сын совсем упал духом.
Эти слова "не унывай" - целительный бальзам, который помогал ей бездумно и радостно переносить все невзгоды, - казались ему столь же бессмысленными, как вино без букета.
- Как ваш ишиас? - спросил он.
- О, совсем плохо, - ответила миссис Шелтон. - Впрочем, я думаю, что все будет в порядке. Не унывай! - Она вытянула ноги и еще больше склонила набок головку.
"Удивительная женщина!" - подумал Шелтон.
И в самом деле, подобно многим своим соотечественникам, она упорно не замечала темных сторон жизни и, наслаждаясь со спокойной совестью всеми благами общепринятого жизненного уклада, сохранила душевную молодость и наивность тридцатилетней девственницы.
Шелтон ушел от нее, так и не решив, надо ли ему встречать Антонию. До самого вечера он не находил себе места.
Следующий день - день ее приезда - был воскресеньем. Еще раньше он обещал Феррану пойти с ним послушать одного проповедника, который выступал в трущобах, и, готовый ухватиться за что угодно, лишь бы избавиться от гнетущего волнения, он решил выполнить свое обещание. Этот проповедник-любитель, по словам Феррана, весьма оригинально распоряжался теми деньгами, которые ему удавалось собрать: мужчинам из своей паствы он не давал ничего, некрасивым женщинам - очень мало, а хорошеньким - все остальное. Ферран сделал из этого соответствующий вывод, но ведь он был иностранец, тогда как англичанин Шелтон предпочитал думать, что проповедником руководит чисто абстрактная любовь к красоте. Говорил он, во всяком случае, так красноречиво, что, выйдя из церкви, Шелтон почувствовал тошноту.
Еще не было семи часов; чтобы как-то убить оставшиеся до приезда Антонии полчаса, Шелтон пригласил Феррана зайти в итальянский ресторанчик, заказал для него бутылку вина, а для себя чашку кофе и, закурив папиросу, продолжал сидеть молча, крепко сжав губы. Сердце у него замирало странно и сладко. Ферран, и не подозревавший 6 том, что творится в душе Шелтона, спокойно пил вино, крошил в пальцах булочку и, выпуская носом дым, с явной насмешкой разглядывал ряды столиков, дешевые зеркала, люстры, ярко-красный бархат обивки. Его сочные губы, казалось, шептали: "Эх, знали бы вы, сколько грязи под этим блестящим оперением!" Шелтон с отвращением наблюдал на ним. Хотя одет он был теперь вполне прилично, ногти у него были не очень чистые, а концы пальцев желтые, словно желтизна пропитала их до самых костей. Худосочный официант, в рубашке четырехдневной давности, с жирными пятнами на одежде, стоял, перекинув через руку измятую салфетку, и, облокотившись на стойку, где красовались вазы с фруктами сомнительной свежести, читал итальянскую газету. Он устало переминался с ноги на ногу - олицетворенное переутомление! Когда же он двигался, каждый мускул в нем словно бросал упрек убогой роскоши стен. В дальнем углу залы сидела за столиком дама; в зеркале напротив отражалась ее шляпа с перьями, круглое плоское лицо, покрытое толстым слоем пудры, черные глаза; и, глядя на нее, Шелтон почувствовал непреодолимое отвращение. А его спутник пристально рассматривал ее.