– Я спасу тебя, моя девочка, мой ангел, моя богиня, – шептал он, запрокидывая лицо к дощатому потолку и воздевая вверх руки. – Спасу.
Отец отказался ему помочь, сославшись на то, что мертвую душу Мишель уже не воскресить. Он ошибся. Мишель не мертва, она лишь истощена энергетически и эмоционально. Ее эмоции впитали картины, которые она написала. Тот цикл, над которым она так долго работала, вышел гениальным, это отметили даже критики. Казалось бы, успех должен был окрылить Мишель, но она, напротив, погрузилась в глубокую депрессию. Работая, она вычерпала себя до дна, вложила в краски и холсты все свои силы. «Я никогда не смогу это повторить», – как-то с грустью ответила Мишель на восторженные охи и ахи своего учителя, сухого и скупого на похвалу. И оказалась права. После того успеха она не раз бралась за кисти, пытаясь сотворить что-то подобное или совершенно новое, но картины выходили мертвыми, как хворост. Депрессию и пустоту Мишель «лечила» наркотиками, которыми раньше лишь баловалась от случая к случаю, а теперь зависела от них сильней, чем от воздуха и пищи. Приступы вдохновения случались, но потом, отойдя от наркотического экстаза, Мишель в припадке отчаяния полосовала свои картины ножом. Один раз полоснула вены – неудачно, но следующий раз мог стать для нее роковым.
Родион обращался к специалистам, как ему советовал старик, но те лишь снимали ломки Мишель и не могли избавить ее от зависимости. Как не могли и напитать ее новыми силами, дать ей желание жить. Родион просил отца, чтобы он наполнил Мишель, как дождь – пересохший ручей, новыми силами. Как уже сделал однажды. Но старик сослался на то, что сам лишен своей чудесной силы, а использовать источник отказался наотрез и тем самым не оставил Родиону выбора.
Теорию он знал, а практиковать пришлось впервые, но Родион был уверен, что все у него получится, иначе и быть не может: старался он ради Мишель, а любовь его к ней послужит нужным щитом.
О другой девушке, распростертой на ледяном полу, он не беспокоился. Девица сама пошла в расставленные силки, как доверчивая и любопытная куропатка. Ну что ж, тем самым себя погубила. Сбежала одна жертва, пришлось искать другую. Раз отец его так подвел… Ну ничего, с отцом он еще расквитается – отомстит, и даже знает как, – но только лишь после того, как спасет Мишель.
Звонок мобильного прозвучал очень не вовремя. Родион поморщился от собственной рассеянности: ну как же он не отключил звук! Но все же выудил из кармана вибрирующий аппарат.
– Алло? – И замолчал, слушая.
Лицо его меняло выражения быстро, как слайды: удивление, недоверие, гнев, отчаяние, отрешение.
– Мишель, – простонал он, отшвыривая телефон в сторону. И закричал: – Ми-ише-ель!
* * *
Ника лежала на земляном полу, широко раскинув руки, словно желая кого-то обнять. Запах трав щекотал ноздри и вызывал воспоминания о летнем пикнике на Ольгиной даче в раскаленном солнцем июле. Скошенная трава на лужайке; раскидистые ветви старой яблони, отбрасывающие сочную прохладную тень; вкусная колодезная вода – такая холодная, что от нее ломило зубы; сладкие ароматные пятна на ладонях, оставшиеся после сочных ягод малины; ленивые разговоры и такие же ленивые мечты и надежды.
Здесь, где она находилась сейчас, уже не было места ни мечтам, ни надеждам. Тоска – занудная, скулящая – накатывала волнами. Андрей уезжает… С Егором вышла размолвка. А она сама – неудачница…
Затылок внезапно занемел, как будто на него наложили ледяные ладони. Ника хотела повернуть голову, чтобы устроить ее поудобнее, но не смогла. Она лишь могла лежать навзничь на холодном полу, широко раскинув руки, и молча смотреть на бледную и кособокую тень на противоположной стене, падающую от одинокой свечи.
Пламя дрогнуло, будто от легкого сквозняка, но не погасло, а, наоборот, разгорелось ярче. В его свете тень на стене принялась извиваться, плавиться, меняться. Она то сжималась до размеров воробья, то разрасталась до человеческих размеров и приобретала все более четкие очертания, пока не превратилась в силуэт бородатого и сгорбленного старика.
Откуда взялась здесь эта тень? Ника была уверена, что в помещении никакого старика не было. Накативший на девушку страх парализовал ее и лишил голоса. Она даже дышала с трудом: легкие, как и все органы, наполнялись теперь не кислородом, а ужасом, разносимым по телу отравленной кровью.
Вдруг тень старика сошла со стены и распалась на множество других, более мелких, закружившихся вокруг Ники в безумном хороводе. Здесь были тени и стариков, и старух, и молодых парней, и бородатых мужиков, и простоволосых баб, и детей. Они кружились и кружились вокруг нее, и пели заунывную, так не вяжущуюся с их пляской песню, слова которой разобрать было нельзя. Тени сужали круг, почти приближаясь к Нике вплотную, и тогда они сливались в одну черную массу, и вновь отдалялись, рассыпаясь на разные фигуры. Они напоминали карты, которые невидимая рука то собирала в колоду, то вновь раскладывала по мастям.
Откуда-то издалека, словно из другого мира, еле различимо доносилась тонкая электронная музыка, что-то напоминающая, чем-то знакомая и вызвавшая в душе крошечное тепло, будто именно этого звука Ника очень ждала и наконец-то дождалась, пусть и поздно. И тени немного отступили от нее. Но едва смолкла мелодия – Ника вновь впала в отчаяние, и тени снова приблизились к ней.
* * *
Он не успел.
Может, ему не хватило одного дня, а может, и часа. Но как бы там ни было, он не успел. Мишель больше нет, и мир в то мгновение, когда ему сообщили о ее смерти, вызванной передозировкой, не разбился на осколки, а стерся в пыль. Ее больше нет, он не успел ее спасти, как ни старался.
Если бы отец помог ему. Если бы журналистка не прихватила случайно свечу. Если бы не сбежала та девица, кукла Барби. Если бы он заманил журналистку в ловушку немного раньше, хотя бы на час раньше. Он мог бы успеть. Но он не успел.
Родион шел по дороге навстречу фарам машин и думал о том, что в той темноте, которая обрушилась на его жизнь, больше не будет светлых вспышек. Жизнь без солнца – это не жизнь.
Он шел по дороге, бросив вызов конусам желтого света от фар, подзадоривая их, играя с ними в русскую рулетку, надеясь найти в них избавление от той жизни, которая враз стала не жизнью, а… Даже не адом. Черной комнатой без света, воздуха, звуков. Вакуумом. Он, широко раскинув руки, шел в объятия смерти, но проклятая старуха его будто игнорировала, насмехалась, играла в кошки-мышки. Даже тут ему не везло. Машины вовремя замечали его и, сердито сигналя, объезжали. Он словно вдруг сделался неуязвимым. Черт знает что… Невидимая броня, щит, колпак. Похоже на проклятие.
Шел дождь, мелкий и частый, будто просеянный сквозь сито. Капли дождя смешивались на его лице со слезами и брызгами грязи от проезжающих машин, стекали по шее за воротник. Но Родион не замечал этого.
Ему не жалко было журналистку, которую он оставил умирать в строительном вагончике на заброшенной стройке. Она сама виновата – слишком доверчива, глупа и любопытна. Купилась на обещание рассказать ей сказку, пошла за ним, как крыса за дудочкой. Профессиональный интерес пересилил осторожность. Ну и поделом ей. Он никогда не любил журналистов. Эпатаж, сенсации, «горячие темы» – вранье, но ради пары строчек вранья они готовы поплатиться жизнью. Родион не понимал такой фанатичной преданности делу. Не понимал, но, однако же, дважды сыграл на этом. Даже трижды, если учесть и того несчастного писаку-графомана.