* * *
— Устроились мы в блоке на одной наре, под самым потолком. Рассказывал мне Андрей по ночам, как он три раза бежал из лагерей и как его все разы ловили. Спасался от смерти тем, что каждый раз новой фамилией назывался. И теперь в Лимож он под фамилией Черкасова попал. А в первый раз взяли его в плен под Моздоком, раненого товарища, нашего хуторянина Василия Сухарева на себе от фашистов хотел унести — и не успел, попался. Сухарева немцы пристрелили, а ему повесили на шею бирку. И пошел он по лагерям. «Я, говорит, всю географию Европы изучил — Румынию, Венгрию, Австрию, Польшу, Югославию. А сюда из Италии попал. Меня, говорит, уже ничем нельзя удивить, но этому лагерю я удивляюсь. Первый раз в такой попадаю…» Но не он один удивлялся…
Демин в этом месте прервал Сулина, покачав за горлышко бутыль.
— Еще по одной?
Никто не протестовал. Сулин поднялся, сходил в сторожку и принес полхлебины, три луковицы, соль в жестяной чайной коробке. Демин опять налил вина ему в кружку, а себе и Михайлову в стаканы. Порезанный ножом лук выжимал из глаз слезы. Сулин смахнул их ладонью, как росу с листьев.
— Мы все удивлялись. Мало того, что нас разместили не в бараках, а в хороших казармах. Выдали немецкое солдатское обмундирование — правда, старое — и с баланды перевели на паек. Чудеса! Еще никогда этого не было. И на работы не гоняли, номера с нас сняли, а охрана стала вежливая — как подменили немцев. Или, — думаем, — оттого, что их наши стали так бить на фронте? Как от Сталинграда начали, так и не переставали. Но собака, чем больше ее бьют, тем она становится злее. Что-то тут было другое… В город Лимож стали нас отпускать по увольнительным, как, скажем, в армии. Поотъелись мы и начали даже в Лиможе с французскими женщинами знакомство заводить. Ты чего Стефан? — Он сердито посмотрел на Демина.
Демин пощупал двумя пальцами кончики усов:
— В каком-ся старом журнале, помнится в «Ниве», еще в молодых летах я читал, что все французские бабы худущие, как глисты. И чем у нее спереди и позади меньше мяса, тем над нею больше муж трясется. Из корсетов и ночью не вылазят, специально себя голодом морят. А, по-моему, рядом с такой и замерзнешь в постели. Чем баба ни толще, тем она лучше тебя греет.
— Такие же, Стефан, там женщины, как и у нас, разные, — сухо ответил Сулин. — Брешет твой журнал! Тоже больше солдатские жены и вдовы. С самого тридцать девятого года, как началась у них на Западе война, не видали они своих мужей. А мы своих жен тоже по три года не видели, и наши русские ребята почему-то им понравились. «Вы, говорят, не хуже наших, ласковые».
— И у тебя там своя французская жена была? — сощуривая один глаз, будто прицеливаясь из ружья, поинтересовался Демин.
Сулин вздохнул, признался:
— Как там ее ни назови — была. Мадлен. Глазастая, чем-то она мне мою Клавдию напоминала. Мужа ее, Мишеля, убили еще в сороковом году на речке Мозер. Жила с сынишкой шести лет и с матерью-старушкой, работала официанткой в немецком ресторане на станции Лимож. Благодаря этому сравнительно ничего жили, не голодали. За полгода привязалась ко мне, как кошка, а ее сынишка Жак еще пуще. Понравилось ему, как я водяные мельнички и разные колясочки из щепок мастерил. Я у них в доме, пользуясь новыми порядками, по целым дням пропадал, а в лагерь только ночевать ходил. Хорошая была женщина Мадлен… Не раз она говорила мне, чтобы я согласился ей мужем стать, и тогда немцы могли меня совсем из лагеря отпустить. Иногда они отпускали.
— Понятно, своей Клавдии ты потом об этой Мадлен ни гу-гу? — покручивая каштановый ус, сказал Демин.
Сулин не ответил, только покосился на него.
— Но Андрей, правду сказать, так никого себе и не завел. И не потому, что к нему ни одна не присмотрелась. Была у нас в лагере одна переводчица Женя, по-французски Эжени; ему надо было только один раз ей и моргнуть, она его глазами ела. Парень он был, несмотря что худой, собой красивый, и сразу можно было понять, что орел.
— Орел.
Но Сулин от его поддержки тут же и отказался:
— Я бы на твоем месте, Стефан, об этом лучше помолчал. По-моему, вы всегда с ним находились в контрах, и тогда ты о нем таких слов не говорил.
— Это было, — к удивлению Михайлова, охотно согласился Демин. — А потом, когда мы поженились на родных сестрах, все и прошло. Он скоро понял, что никакой я не элемент и тоже за колхоз.
Сулин внимательно посмотрел на него, их взгляды встретились и разошлись.
— Не было у него никого, — твердо повторил Сулин, как будто кто-то собирался ему в этом возражать. — «Как, говорит, я бы после этого Дарье в глаза глянул…»
Демин кашлянул:
— Кгм…
— Что? — спросил его Сулин.
— Нет, ничего. Независимо, — ответил Демин.
— Чем вежливее с нами немцы обращались и лучше нас кормили — ну, прямо-таки на убой, — тем он все больше хмурился и совсем уже стал клацать зубами, как волк. Меня затерзал: бежать — и вся! «Ты, говорит, думаешь, это спроста они свою шкуру наизнанку вывернули, за наши красивые глаза, думаешь, сделали нам из плена курорт? Это же, Павел, фашисты! Сегодня они на нас свою позорную форму надели, потом на усиленный паек перевели, а завтра всунут в руки автоматы и прикажут стрелять в своих. К этому все идет. Не заметишь, как из тебя изменника Родины сделают и заставят в Советскую власть стрелять. На убой и откармливают. Своего мяса им уже не хватает, и надеются они нашим свои дырки залатать. Но этому не бывать!» Я и сам уже к тому времени начал задумываться и соображать, какой всему этому расчудесному житью может быть конец. Стали уже нас в лагере разбивать на роты и эскадроны и выделять из нас командиров. Короче, договорились мы с Андреем, что нужно, больше не откладывая, бежать. Задержаться на ночь в городе и нырнуть под брезент на платформу на проходящий через станцию Лимож эшелон.
— А как же Мадлен? — спросил Демин.
— Когда я ей об этом сказал, она, бедняжка, загоревалась, сделалась черная как уголь, но в глазах хоть бы слезинка. За полгода привыкла ко мне, и я ее полюбил. Уговаривала меня остаться. «Давай, говорит, завтра сходим в мэрию или к кюре», — это у них батюшка, только без бороды, у них и попы бреются. «Обвенчаемся, говорит, и будешь ты, Поль, хозяином надо мной и над моим домом. Я все бумаги перепишу на тебя». — «Как же, отвечаю, Мадлен, я могу это сделать от живой жены? Во-первых, я православный, а ты католичка, а во-вторых, Клавдия меня ждет, и не одна, а с четырьмя нажитыми нами совместно детишками. Меньшего я не видел еще, перед, тем как мне принесли из райвоенкомата повестку, он еще только начал выстукивать у нее в животе ножками. Не знаю, кто и родился: мальчик или девочка. Я не какой-нибудь сукин сын, чтобы ее одну с этой командой оставить. И я к тебе, Мадлен, привык, жалко мне тебя, но детей мы с тобой, слава богу, не нажили. Ты поплачь, и тебе полегшает. Наши русские бабы все так делают». Но она себе губы до крови покусала, а не плачет. Стала просить меня хотя бы до конца войны остаться. Очень боялась за меня, что я могу и домой не попасть, и жизни лишиться. Добираться нам нужно было до линии фронта не через одну страну. «И это, говорю, Мадлен, мне не с руки. Что же это получится? Получится, что я буду сидеть и держаться за юбку до окончательной победы над врагом и дождусь уже готового. А мне не чужими руками нужно с сердца эту ненависть смыть, иначе она меня задушит. За все, что сам испытал, самому и должок вернуть и еще за своих товарищей рассчитаться. Спасибо тебе, Мадлен, за все, но решение мое твердое». Перебыл я у нее до полночи, и мы простились. Насовала она мне в чемодан харчишек на двоих, надел я костюм ее мужа Мишеля, убитого на войне, и…