Цыган | Страница: 81

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Как будто откуда-то совсем издалека, из-под какой-то неслыханно тяжелой толщи, пробился к нему испуганный возглас Тамилы:

— Так же вы убьете его!

И тогда уже до его слуха не так, как бывает во сне, а явственно донесся другой голос, отвечавший Тамиле прямо над головой у него:

— Нет, зачем же убивать. Он и без этого теперь забудет, как его зовут.

Голос другого адъютанта Тамилы подтвердил:

— Его ведь еще и на фронте контузить могло.

Тяжелый сон кончился, и на миг сознание Будулая, как сквозь щель, вырвалось наружу из-под пелены забытья. Краем его же плащ-палатки, которую он подстилал под себя, когда его заставала в степи ночь, его накрыли эти дюжие молодцы Тамилы и деловито, сосредоточенно избивали, уже оглушенного чем-то во сне. Один держал его ноги, всем своим телом придавив их к земле, а другой бил по голове чем-то тяжелым. Но не острым, а плоским, тупым, может быть одним из тех диких серых камней, которых всегда много валяется по степи. И тут впервые Будулай ощутил, как сквозь ту же щель невыносимая, никогда не испытанная им до этого боль ворвалась ему в голову, разрывая ее. Его содрогание, должно быть, передалось этим двум убийцам, потому что тут же они еще крепче прижали его к земле.

— Еще копошится, — с удивлением произнес у него над головой первый голос.

— Ты только по песикам не бей, — с беспокойством предупредил тот, что держал Будулая за ноги.

— Ученого учить…

Они беззлобно переговаривались, добросовестно выполняя свою работу. Опять начала захлопываться эта щель, сквозь которую ворвалась боль. Будулай уже почти не чувствовал ее, когда снова услышал голос Тамилы:

— Скоро начнет рассветать.

В той стороне, откуда донесся ее голос, приглушенно бормотал невыключенный мотор машины. И ответивший Тамиле другой голос теперь тоже донесся до Будулая совсем издалека:

— Сейчас.

— Только ничего не брать.

— Я и не беру. Но и эти цацки ему с отбитой памятью теперь тоже ни к чему.

Дальше Будулай уже ничего не услышал, потому что совсем захлопнулась щель. Но от прикосновения чужих холодных ладоней, по-хозяйски зашаривших у него на груди, она на мгновение разомкнулась еще раз. Режущая боль, хлынувшая в голову, опять разломила ее на части, и под этими чужими руками, обшаривающими его, что-то как будто ожило в нем. Как пружина напряглась. Но еще нестерпимее было прикосновение этих рук, по-хозяйски шаривших у него на груди. До этого он один-единственный раз в своей жизни вот так же почувствовал у своего горла чужие руки, когда его вдруг подмял под себя тот немецкий ефрейтор под Будапештом, которого он хотел взять живьем, и ничего другого не оставалось, как зубами дотянуться до его горла.

Голос второго адъютанта Тамилы сказал у него в ногах:

— Вот теперь шабаш.

И тут же Будулай почувствовал, что ноги его стали свободны. Та пружина, которая ожила в нем, напряглась до отказа. И голова, несмотря на боль, разрывавшую ее, стала совсем ясной. Все-таки он когда-то разведчиком был. Ему даже пришлось в фронтовой разведшколе всю специальную науку пройти, и потом она не однажды выручала его… Еще немного бы надо подождать, пока эта рука, обшаривающая его грудь, сама наткнется на его руку. Но опять начинает смыкаться эта совсем узкая щель, и, значит, уже нельзя больше ждать, lie уловимо вкрадчивым движением своей руки он вдруг встречно перехватил запястье чужой руки своими пальцами кузнеца и, сразу же поворачиваясь со спины на бок, заломил ее в локте так, что услышал хруст кости, заглушённый криком:

— А-а-а!!!

— Ты что? — испуганно спросил у первого адъютанта Тамилы ее второй адъютант и тут же сам по-страшному закричал от того удара ногами под живот, которому когда-то учили Будулая в разведшколе. Вслед за этим и тревожный голос Тамилы донесся от того места, где верещал мотор «Волги»:

— Рома, рома, бэш чаворо!

Вот когда и она вспомнила, как это называется по-цыгански. Теперь только нужно было встать и поскорее добраться до мотоцикла, пока они еще не пришли в себя. Волоча на себе плащ-палатку и качаясь на непослушных ногах, Будулай почти ощупью нашел мотоцикл и, перекидывая ногу в седло, нащупал рукой «газ».

Умница мотоцикл не подвел его и на этот раз, завелся сразу. Резким рокотом его мотора огласилась тишина предрассветной степи.

Но света он пока не станет включать и поедет не к дороге, а в глубь степи, чтобы они не смогли догнать его на своей «Волге». Темнота столько же помогала ему, сколько и мешала, скрывая на бездорожье степи брустверы старых окопов и борозды свежей зяби. Перед зарей всегда особенно бывает темно в степи.

Глухо темнел и овраг, оставшийся у него за спиной. Давно дотлели и померкли последние угли костров, вокруг которых спали в своих повозках и прямо на земле крепчайшим предрассветным сном цыгане и цыганки.


Теперь у него оставался лишь единственный путь. Но перед этим ему нужно было отлежаться где-нибудь в стороне от больших дорог. Эти с усиками телохранители Тамилы так умело обработали своими чугунными кулаками его, что, когда он потом выбрался на шоссе, его мотоцикл сразу же завилял из стороны в сторону, и первая же встречная машина испуганно шарахнулась от него в сторону.

И перед тем как ехать дальше, ему еще нужно было о многом подумать, а для этого уединиться в каком-нибудь старом сарае в степи или под скирдой. Ему было о чем подумать.

Там, в овраге, который теперь уже остался далеко за спиной, все как будто сразу перевернулось в нем. Какой-то переворот произошел, и он не только увидел себя со стороны, но и как будто от кого-то другого услышал свои же слова: «Все дети есть дети». И вот уже при вспышках этих все ярче разгоравшихся слов он судил себя своим же собственным судом и не находил для себя пощады за то самое, что когда-то бросила ему в лицо и Настя: «Это ты от самого себя бежишь».

Но от себя, как теперь вдруг с ослепительной яркостью увидел и понял он, невозможно было убежать. И от собственного суда не уйти. Как бы там ни оправдываться перед самим собой, неизбежно наступает момент, когда на пути должен появиться тот милиционер — твоя же совесть, — который, взяв под козырек, спросит: «А чем же ты все это время занимался, уважаемый цыган Будулай?» Конечно, все, что ты можешь в свое оправдание сказать, и прекрасно и даже благородно, — но разве у всех других людей, пока ты занимался собой и своим одиночеством, ничего не случилось за это время, никакого горя? Не теряли они своих близких и не были столь же одиноки или несчастливы в любви? И тем не менее никто из них не бросался бежать куда глаза глядят, не бросал своего дела. Потому что у каждого человека обязательно свое дело в жизни есть и никто другой не может исполнить за него того, что может исполнить только он сам. И чем же в таком случае ты лучше тех своих соплеменников, которые снова ринулись кочевать по степи? Разве только тем, что не приворовываешь по пути своего кочевья и не торгуешь модными поясами и галстуками, не обманываешь доверчивых людей. Но почему же и не прибегая к обману ты все-таки спешишь проскользнуть мимо своих соплеменников, боясь поднять на них глаза, а больше всего боясь встретиться с глазенками этих черноголовых подсолнушков, которые провожают взглядами твоего железного коня, свешиваясь через борта цыганских бричек? Уж не потому ли, что они всё с тем же вопросом заглядывают тебе в душу, а ты, занятый своим одиночеством и самим собой, так и не можешь дать им того самого ответа, который они уже отчаялись получить от своих отцов и матерей: «Когда же придет всему этому конец и цыганские дети тоже начнут жить как все остальные дети? Не будут больше и рождаться прямо в дороге на куче грязного тряпья; и мокнуть под дождем, проникающим сквозь лантухи цыганских бричек; и кувыркаться перед базарной толпой; и тянуть к костерку в угрюмой осенней степи иззябшие ручонки в чешуе цыпок…»