Когда сравнялась половина шестого и на улице зажглись дополнительные фонари, а народ начал выползать из парадных, спеша на метро (так только и убедишься, что кое-какие предприятия у нас ещё дышат), тётя Фира стала самым решительным образом собираться из дому. Оделась потеплее, прихватила неразлучную капроновую авоську (а что? Будет хоть какой-то предлог, если её вдруг застукают в коридоре не вовремя проснувшиеся жильцы…) и вышла из квартиры.
Снаружи было по-прежнему ясно и стоял лютый мороз. Со двора имелось два выхода: длинная подворотня, удобно выводившая к метро, и арка с гранитными столбиками и ещё видимыми петлями давно снятых ворот – на Кирочную. Почему-то тёте Фире показалось менее вероятным, чтобы Алёша приехал домой на метро, и она направилась ко второй подворотне. Нет, на улицу она не пойдёт; она встанет так, чтобы на всякий случай видеть ту и другую, и будет ждать, пока не дождётся…
Она едва успела занять свой наблюдательный пост, когда с противоположной стороны под арку шагнул Снегирёв.
Живой и здоровый. Он не полз, не шатался, марая мёрзлый снег кровью, не падал, не умирал… Шёл вполне обычной походкой и, кажется, при виде тёти Фиры изумился не меньше, чем она сама – при виде него. Это продолжалось мгновение.
– Тётя Фира, – спросил он, остановившись, – вы что тут, пардон, делаете?..
У него, правду молвить, успела мелькнуть мысль об эгидовской засаде в квартире, но Эсфирь Самуиловна сорвалась с места и молча повисла у него на шее. Он в самом деле был здесь, живой и вещественный. Не привидение, как она на какую-то секунду решила. Он безропотно дал ей повернуть себя к свету, и старая женщина пристально посмотрела ему в глаза. Глаза были очень несчастные и усталые, но… нормальные. Ничего общего с теми жуткими дырами, которыми он её дважды пугал. Тётя Фира еле удержалась от того, чтобы прямо на месте не пробежаться руками по его груди и плечам – не ранен ли?.. Нет, любой непорядок она бы сразу почувствовала… Она снова обхватила его руками за шею, уткнулась ему в куртку лицом и блаженно расплакалась.
День вроде должен был бы заметно прибавиться, но покамест в природе ничего синего, ясного, мартовского не наблюдалось. Ни тебе каких лунок, протаянных солнцем, якобы повернувшим «на лето», в сугробах вокруг древесных стволов: кусты и деревья стояли в ледяных лужах, не впитывавшихся в промёрзлую землю. Резкий ветер гнал по лужам плавучий мусор и рябь, сугробы покрылись толстыми корками из того же мусора и талого льда, и надо всем этим висело чёрное непроглядное небо. Днём с крыш валились сосульки в человеческий рост, а ночью зло и крепко морозило, так что вода, растёкшаяся по асфальту, к утру превращала улицы в натуральный каток. В настоящий момент как раз было. утро, и в Москве, судя по сообщениям радио, ровно минуту назад взошло солнце, а в Питере по-прежнему царила полная мракотень. Саша Лоскутков осторожно ехал по Витебскому проспекту, направляясь в Купчино, и мысли его одолевали далеко не самые весёлые. Завтра к десяти утра он поедет в «Костюшку», потому что оттуда должны выписать Катю. Вполне возможно – и даже скорее всего – в больницу прибудет за дочерью и Катин отец и, конечно, самолично увезёт её домой. Что ж, Саша побудет в сторонке, а потом – не выкидывать же! – отдаст сестричкам дурацкие цветы, которые привезёт. Но за тем, какой походкой она выйдет оттуда и как сядет к папе в машину, он проследит…
Саша вздохнул и сосредоточился на дороге. Его не оставляло жутковатое ощущение, какое бывает, когда ты чувствуешь – тебе о чём-то не договаривают, но о чём именно – не можешь понять.
И сама Катя, и её лечащий врач, и Сергей Петрович Плещеев, и Катин папа, явно сговорившись, задвигали одну и ту же дезу. Небольшая почечная колика, говорили они. Ну вот совсем небольшая. Абсолютно ничего серьёзного и опасного…
Саша знал, что они врут. И, не в силах угадать причину и конкретную форму вранья, предполагал, естественно, самое худшее. Тем более что пища для тягостных размышлений имелась серьёзная. Несколько дней назад, когда ввиду позднего времени пожилая врачиха бескомпромиссно гнала его из больничного коридора, из-за двери одной женской палаты (по счастью – не Катиной) зазвучал ужасающий крик. Даже не просто крик. Это был животный рёв, возникающий на той точке страдания, когда отмирает за ненадобностью всё человеческое и вместо разумного существа остаётся пропитанная болью, нерассуждающая биомасса. Крик длился и длился, дольше, чем теоретически может хватить у человека воздуху в лёгких. Потом на секунду прервался и опять зазвучал. Саша в своей жизни кое-что видел и знал, как такое бывает. И даже самонадеянно думал, будто перестал быть кисейной барышней, падающей в обморок при виде скальпеля и шприца. К самому закалённому человеку можно подобрать ключик, и самый крутой заскорузлый профессионал обламывается на личном. Стоило Саше сообразить, что несчастная женщина, загибавшаяся от боли за дверью, лежала здесь примерно с таким же диагнозом, что и ЕГО Катя, – и всё, и ослабели коленки, и сделалось холодно в животе, а сердце заколотилось у горла. Врачиха ещё добила его, убегая на помощь страдалице. «Ну вот, – расстроенно проговорила она. – А мы-то её выписывать завтра хотели…»
Теперь Саша гнал больничное воспоминание прочь, но оно упрямо возвращалось. Этаким жирным вопросительным знаком по поводу Катиной завтрашней выписки. А если и её «небольшая почечная колика» обернётся чем-нибудь примерно таким же?.. Больше всего Саше хотелось прямо сейчас занять позицию перед дверью «Костюшки». А ещё лучше – напротив палаты. И ждать, ждать… Вот только был бы от этого хоть какой-нибудь толк…
Саша вздрогнул и прислушался к ощущениям собственного организма, по обыкновению работавшего как часы. Может, Кате донорская почка нужна?.. Сказали бы уж…
Катя и всё с нею связанное для него было во-первых. А во-вторых, последнее время ему решительно не нравился Серёжа Плещеев. Со «Смертью Погонам» происходило нечто не менее таинственное, чем с Катей, хотя и совсем в другом духе. Вот уже несколько дней Сергей Петрович был ужасно корректен, предупредителен и задумчив. Сколько Саша знал шефа, подобное с ним до сих пор приключалось, только когда от него в очередной раз навсегда уходила супруга. Но теперь?.. Плещеев раза два в день звонил Людмиле по телефону, блестя при этом глазами, как влюблённый мальчишка, и рубашки надевал исключительно голубые, причём каждый день свежие.
А на сотрудников (думая, что никто не заметит) поглядывал так, словно потихоньку с ними прощался. Какие выводы из этого следовало сделать?..
Если бы Саша мог сейчас думать в полную силу, он бы выводы, наверное, сделал. И не исключено даже, что правильные. Но что поделаешь! Ни о чём, кроме Кати и её невыясненной болезни, он был сейчас не способен. И вообще, трагическая любовь, да притом не первый год длящаяся, умственных способностей, как известно, человеку не прибавляет…
Надежда Борисовна открыла дверь, и Шушуня вылетел в прихожую с радостным криком:
– Дядя Саша!.. А я стихотворение сочинил! Сам, честное слово!..
– Тихо, Шурочка, – поспешно одёрнула его бабушка. – Нельзя кричать, мама болеет!