Те же и Скунс-2 | Страница: 153

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Так до мая слава Богу ещё, – удивился доктор наук. – А куда, если не секрет?

Снегирёв, не слушая, извлёк из сумки коробочку с нарисованным на ней симпатичным маленьким телефоном и надписью «Nokia». И протянул Валерию Александровичу:

– Отдашь… Разрешение, все документы внутри… про оплату не беспокойся… Ей скажешь, пускай кармашек сошьёт и под курточкой носит… чтобы жулики не отобрали…

Говорил он действительно с трудом, потому что воздух жёг горло и не достигал простреленных лёгких. И глаза вправду были двумя дырами. В чёрную космическую пустоту.

Жуков молча взял у него коробочку. Она была невесомой. Валерий Александрович вдруг понял – как они с Алексеем когда-то познакомились здесь, у этого гаража, так здесь же и попрощаются. Здесь и сейчас. И похоже, что навсегда.

– Ещё, – сказал Снегирёв. И протянул небольшой бумажный квадратик. Жуков поправил очки и увидел длинный ряд цифр, перемежаемый кое-где плюсами, чёрточками и скобками. – Это аварийный телефон, – продолжал Алексей. – На самый крайний… если вдруг вовсе безвыходное… если что-то со Стаськой… по нему меня в любой точке… планеты…

Он всё-таки задохнулся и замолчал.

– Я так понимаю, – тихо проговорил Жуков, – что номер этот совершенно секретен и никакому разглашению не подлежит?..

Снегирёв нехотя кивнул. Вид у него в данный момент был такой, что краше в гроб кладут. Причём существенно краше. Что-то изменилось в его лице, что-то заострилось, запало, судорожное напряжение сдвинуло мышцы, и Жукову померещилось сходство с портретом, висевшим на стене в Стаськиной комнате. Он не удержался и спросил:

– Алексей, ты… вернёшься?..

Снегирёв поднял на него пустые глаза. Теперь в них не было даже боли. Даже боль выгорела дотла, до серой золы, и её унёс ветер.

– Если меня убьют, – сказал он, – ты об этом… узнаешь. Тогда… Стаське скажешь… тебе и Нине… спасибо… Да… ещё… картину, которую мне сегодня показывала… пускай сохранит…

Повернулся и быстро зашагал через подворотню на Варшавскую улицу.


Саша Лоскутков брёл по длинному, извилистому коридору и всё пытался рассмотреть его очертания, но ничего из этого не получалось. Пол, стены и потолок менялись как хотели: то придвигались вплотную, то уносились далеко и пропадали из глаз. Коридор петлял, извивался и уводил отчётливо вниз, и Сашу это очень тревожило, хотя он не понимал почему.

Большей частью здесь царила почти совершенная темнота, но иногда появлялся свет, и тогда делалось ещё хуже. Потому что свет происходил от огня. Огонь врывался вихрями, волнами, смерчами горящего воздуха, и увернуться или удрать от него никакой возможности не было. Огонь налетал… и временами Саше опять начинало казаться, будто его несут на руках. Откуда, из какой памяти приходило это ощущение, он не знал. Каждый раз, когда появлялся огонь, Саша напрягался в жутком предчувствии боли, а потом начинало останавливаться сердце. Он ощущал, как оно постепенно затихает внутри, как ему остаётся совсем немного до того, чтобы затихнуть совсем. Тогда становилось очень трудно идти, и это было самое скверное. Где-то неведомо далеко из коридора был выход, и Саша пытался его разыскать. Где и как искать, он не знал, он мог только идти вперёд. Мог и остановиться, передохнуть – это до некоторой степени зависело от его собственной воли, – но остановка таила в себе какую-то опасность, какую-то чёрную бездну, и Саша не останавливался. Он продолжал идти и постепенно удалялся от бездны, и на время становилось чуть легче, а потом всё начиналось сначала. Иногда огонь вырывался словно бы прямо из стен и "пропадал спустя нескончаемый миг, успев полоснуть тысячами когтей. Иногда же он с рокотом возникал впереди и неотвратимо нёсся навстречу, и… пролетала вечность за вечностью, но рано или поздно Сашу подхватывали чьи-то руки – и несли, когда он уже не мог двигаться сам…

А ещё в коридоре обитал Голос. Саша почти всё время слышал его. И даже понимал, что Голос обращается к нему, говорит с ним, куда-то зовёт. Он не мог разобрать ни единого слова, но Голос казался смутно знакомым. Иногда у Голоса появлялся облик. Стены коридора порой расходились особенно далеко, и тогда сквозь улетающий дым проступало лицо. Почему-то зелёное. На лице были глаза – и ничего больше. Только глаза. Голос и глаза звали Сашу, и он шёл к ним, потому что там, куда они его звали, был выход из лабиринта.

Но он устал. Он очень устал. И коридор всё чаще заволакивался огненным дымом. И по-прежнему уводил отчётливо вниз…

Кто не бывал в ожоговом центре, тому и незачем туда попадать. Ни посетителем, ни, Боже упаси, пациентом. Там тусклое освещение и на полу очень чистый коричневатый линолеум, а так называемая песочная ванна форму имеет овальную и размерами вроде большого дивана, и со стороны кажется, что в ней кипит и клокочет жидкая бурая грязь. На самом деле это бурлит поддуваемый воздухом порошок, и его покрывает тонкая плёнка. А сверху, погружённый до половины, тихо плавает в невесомости или слабо корчится человек. Вернее, жуткое нечто, когда-то бывшее здоровым и полным сил человеком. И прикосновение бурлящего порошка есть единственное, что может вынести его сожжённое тело. И там, где нет кожи, голую плоть покрывают широкие полосы марли, пропитанной фурацилином. И смотреть на всё это, если только ты не профессиональный медик, нет никаких сил.

Катя Дегтярёва профессиональным медиком не была. Когда она примчалась сюда на, по сути, угнанном автомобиле, Сергей Петрович Плещеев не только не стал ругать её за отягчённый разбоем побег из «Костюшки», но и провёл внутрь, одолев массу препятствий. Санитар-охранник при входе был пройден с помощью некоторой денежной суммы, извлечённой Серёжей из кошелька. Свирепая бабка-медсестра в самом отделении оказалась полностью неподкупной и не позволила не то что проникнуть – даже заглянуть внутрь. Тогда Серёжа отправился к заведующему отделением, о чём-то с ним говорил, наверняка показывал документы и, весьма вероятно, опять доставал кошелёк. Когда-нибудь Катя его спросит об этом. Пока имело значение только то, что заведующий сказал бабке несколько слов, и та без звука выдала Кате ярко-зелёное стерильное облачение и помогла в него влезть, и Катя вошла.

В затемнённом коричнево-бежевом помещении густо пахло лекарствами. Там стояло штуки четыре одинаковых ванн, но бабка сразу сказала:

– Вон он, твой, – и кивнула направо. Туда, где возле одной из ванн громоздились передвижные тележки с приборами. Там всхлипывал и вздыхал аппарат искусственного дыхания, и от него тянулась трубка, подававшая воздух. Рядом тихо попискивал кардиограф – проводки с электродами, прилепленными на груди, отслеживали биение сердца, на маленьком экране пульсировали линии ритма, то убыстрявшего, то почти прекращавшего бег. И возвышались стойки с капельницами. Сразу две.

И ещё там был Саша.

Кожа у него осталась примерно на половине живота и груди, кое-где на лице, шее и бёдрах – в общем, там, где в бензиновом море его прижимал к себе и прикрывал собой Фаульгабер. Всё остальное прятала марля, мокрая и жёлтая от фурацилина. Там, куда вошла пуля, теперь была нашлёпка из пластыря, и наружу тянулась подвязанная бинтиком трубка, воткнутая в прозрачный пластиковый мешочек.