— Угу.
— Точно?!
— Угу.
— А кшатра подохла?!
— Угу. Начисто.
И в ответ — блаженная улыбка.
Ночью у деда начался жар. Не Жар-тапас, заработанный тяжкой аскезой, способный даровать лучшие сферы, а обыкновенный жар. Как у всех смертных. С бредом, судорогами и лошадиным храпением. Карна совсем измучился, бодрствуя до самого утра, а деда то рвало желчью, то выгибало мостом, и прижимать его к шкурам стоило чудовищных усилий.
Урвав с утра часок мутного сна, полного загнанных лошадей и ухмыляющихся братьев-Пандавов, Карна снова вытащил деда на свежий воздух. Постоял над мощами. Разогнал мошкару. И отправился собирать сушняк для костра.
Скорее всего для погребального.
На обратном пути парень споткнулся о корягу и со всего маху приложился башкой о ствол ближайшего дерева. Хворост рассыпался, сам Карна некоторое время обалдело тряс головой, потом прикусил язык и чуть не заорал.
Рот наполнился жуткой, вяжущей горечью, а слюна превратилась в адову смолу.
Карна выплюнул проклятый кусок коры, попавший ему в рот, и долго смотрел на дерево. Вытирая лопухом кровь, струившуюся из рассеченной брови. В детстве он однажды подхватил лихорадку, и мать заставляла его пить отвар коры хинного дерева. Вкус у отвара был примерно таким же. Даже гнуснее. Попробовать, что— ли? Хуже все равно не станет — куда уж хуже?!
Рискнем.
Костер был разведен, кора выварилась в котелке, обнаруженном у очага в ашраме, после чего настой чуть-чуть остыл. Не варом же поить старика? Пока котелок исходил струйками пара, Карна напряженно размышлял. Рядом с котелком им был найден глиняный сосуд, тесно оплетенный лианами, и в сосуде плескалась медовуха. Крепкая, стоялая медовуха. Ошибка исключалась: парень хоть и не любил хмельного, но подружки пару раз заставляли его прихлебнуть глоточек. Чаще всего именно медовухи. Такой напиток делался из особых лиан «мадху» и весьма ценился любителями крепкого-сладкого.
В частности женщинами.
И, по всей видимости, престарелыми аскетами.
Карна утешил себя знакомой истиной «хуже не будет» и, зажмурясь, вылил в котелок примерно четверть сосуда-находки.
Принюхался.
Закашлялся.
И направился поить деда.
— Ты брахман? — спросил дед, горячий, как положенный в очаг камень.
— Брахман.
— А где кшатрии?
— Нету.
— Совсем нету?
— Совсем.
— Это хорошо, — прошептал дед. — Папа, ты слышишь, я…
И больше не сопротивлялся.
* * *
Ночью старик начал задыхаться, и Карна на руках, словно дитя малое, вынес его под звездное небо.
Небо жило своей обыденной жизнью: благодушествовала Семерка Мудрецов, бесконечно далекая от суеты Трехмирья, шевелил клешнями усатый Каркотака, багрово мерцал неистовый воитель Уголек, суля потерю скота и доброго имени всем рожденным под его Щитом, двурогий Сома-Месяц желтел и сох от чахотки, снедаемый проклятием ревнивого Словоблуда, и с тоской взирала на них обоих, на любовника и мужа, несчастная звезда со смешным именем Красна Девица… * Сын возницы сел прямо на землю, привалясь спиной к стволу ямалы.
Уложил деда рядом, пристроив кудлатую седую голову себе на колени.
И провалился в беспамятство.
Карне снился кошмар. Обступал со всех сторон, подхихикивал из-за спины, щекотал шею скользкими пальцами. Но шевелиться было нельзя, иначе могло случиться страшное. Приходилось терпеть все выходки кошмара, стиснув зубы и окаменев в неподвижности. Вокруг царила непроглядная тьма, она знала все на свете, потому что сама никогда светом не была, знала и щедро делилась своим знанием с заблудившейся в ней песчинкой. «Твой отец умирает, — шептала тьма. — Ты оставил его наедине со всеми этими Грозными, и теперь он умирает! Слышишь, мальчик: ты тоже убийца!» «Заткнись!» — одними губами ронял Карна, теснее прижимая к себе мокрую от пота голову отца. Сердце подсказывало: до тех пор, пока его руки баюкают Первого Колесничего, тьме не совладать с ними, не пресечь нити хриплого дыхания. «Отдай! — грозила тьма, наливаясь блеском полированного агата. — Отдай по-хорошему! Или хотя бы отпусти… Иначе я буду вечно стоять за твоим плечом, ожидая прихода мертвого часа! Я черная, я красивая, почему ты не слушаешься меня, дурачок?!» Молчать было трудно, не отвечать было трудно, стиснутые зубы крошились, заполняя рот горечью хины, Карна лишь перебирал липкие волосы отца и молился невесть кому, чтобы все закончилось, ушло, перестало гнусавить из мрака….
Все еще только начиналось.
Из тьмы пришла боль.
Она явилась маленькая, чахлая, куцым ростком пробиваясь наружу, и почти сразу налилась соками темноты, расправила крону, рванулась вверх пожелай— деревом пекла. Карну едва не выгнуло дугой, но мышцы закаменели, повинуясь приказу, и парень лишь еле слышно зашипел разъяренным бунгарусом. Боль осыпалась листопадом, каждый лист тек медленным ядом, налипая на кожу, словно Карна был тигром, которого живьем берут опытные звероловы… Даже тьма попятилась, удивляясь человеческому упрямству: глупец, отдай, сбрось, оттолкни, ну хотя бы просто вскочи на ноги!
Боль.
Тьма.
И недвижный человек во тьме и боли.
* * *
Веки раскрылись рывком, единой судорогой, и свет хлынул навстречу тебе.
Солнечный свет.
Утро.
Ты сидел под деревом, в пяти шагах от ашрама, нянча на коленях голову деда-брахманолюба. Лоб деда был мокрый и холодный. К сожалению, боль никуда не ушла, но теперь она гнездилась в левой ноге и была земной, обычной болью, которую терпеть трудно, но можно. Скосив взгляд, ты увидел: на твоем бедре, рядом с дедовым ухом, поблескивает красным цветком язвочка. Клещ забрался, что ли? Да нет, не бывает от клеща такой боли… Червь-костогрыз? Ах, тварюка, опять начал! Точно сверлом крутит! Ну погоди, сейчас я тебе…
Уцепить червя пальцами не удалось. Забрался, пакость, по самый хвост, и жрет в три горла! Ты некоторое время сидел, снося червивые проделки и не желая тревожить сон деда, потом решился. Сколько ж можно?! С предельной осторожностью приподняв затылок отшельника, ты совсем было собрался отодвинутьс в сторонку — пусть дед поспит без живой подушки, пока ты разберешься с прожорливым гадом! — но так и не сделал этого.
Потому что дед раскрыл глаза.
Трудно, медленно шевелилась плесень старческих ресниц, морщинистые веки— черепахи тряслись студнем, прежде чем двинуться в путь, и ты как завороженный смотрел в лицо дряхлого аскета.
Словно ждал чего-то.
Глаза старика наконец открылись, и тебе показалось: ночной пот, дитя хинного отвара пополам с медовухой, насквозь промыл дедов взор. На тебя двумя адовыми жерлами смотрела бездна Тапана, геенна нижнего мира. Варила смолу, закручивала пенные барашки, приглашала провалиться в себя и стать частью огненной лавы.