И другая беда долго о себе гадать не заставила.
В каких-то сотнях шагов от места гибели Колояра Летобор не в меру разогнался на крутом спуске, и там, где свернул в распадок лёгкий телом мальчишка, Летобора метнуло по склону, бросило на покрытую снегом валежину. Он упал врастяжку, только почувствовав, как что-то вроде толкнулось в бедро. Досадуя, подхватился встать…
И едва удержался от крика. И увидел вышедший наружу из своей ноги острый, как кабаний клык, еловый сучок. Сплошь перемазанный кровью.
Летобор напоролся на него в падении и теперь неловко висел, как мелкая пташка, насаженная на шип запасливым сорокопутом.
Сквозь пелену боли увидел склонившееся над ним лицо сына.
– Батюшка…
– Ты беги, – прохрипел Летобор.
И тут у Бусого разом куда-то подевался весь страх. А миг спустя пересохли и слёзы.
Отцу было плохо. Куда же тут побежишь? А плакать – недосуг, если худо кому, значит, помогать надо, а не цепенеть от испуга или слёзы бесполезные лить.
Бусый всё-таки не первый год жил на свете, он видел смерть и любовался рождением. Цвет крови сразу сказал ему, что сук, пропоровший ногу отцу, задел в ней широкую боевую жилу. [25] И потому никак нельзя высвобождать его из раны, во всяком случае, прямо здесь и сейчас. Вытащи – и хлынет кровь, и в одиночку ему не сотворить жгут, способный её удержать. Тут подмога нужна, мужская взрослая сила. Не то отец истечёт кровью и умрёт прямо у него на глазах.
Вот когда кстати пришёлся подаренный виллами нож. Дивная сталь легко отсекла зловредный сук от ствола. Летобор застонал, сполз с валежины, кое-как устроиться в снегу и скорее подтянул к себе лук. Добрый был лук, повитый берёстой, и кожаная тетива не боялась ни сырости, ни мороза… [26] Охотничья сноровка позволяла Летобору стрелять даже теперь, раненным и ослабшим. Только идти он больше не мог.
– Ты бы за подмогой, сынок, – выговорил он, заранее зная, что Бусый его не послушает. – С Летуном…
– Не пойду, батюшка, – тихо отозвался мальчишка.
Летобору подумалось, что сын, возможно, был прав. Вместе, оно и легче оборону держать. Да и от зверя, вздумай тот гнаться, даже его легконогий сын навряд ли уйдёт. Что ж, пусть попробует мерзкая тварь сунуться…
Одну стрелу в неё Летобор уж как-нибудь всадит. А если повезёт, то даже две или три.
Бусый вновь завладел старинным рожком, и медное горлышко издало ещё один клич. Услышав его, Белки – мужики с копьями, бабы с вилами – всем скопом ринутся оборонять родича. И горе тому, кто попробует им помешать. Прячься, людоед, убирайся с дороги!
Между прочим, у Бусого тоже был при себе лук. Который он сейчас, пускай с опозданием, но снарядил. Передвинул на место съехавший тул, [27] откинул берестяную крышку… Охотничья снасть мальчишки была, конечно, не чета мощному луку отца, ну так любой воин подтвердит, что дело не только и не столько в оружии. Что – оружие, если нож можно метнуть, а метательной сулицей [28] пырнуть, да сразу и насмерть. Верно, крупного зверя лёгкая стрелка не остановит и не отбросит. Зато она вполне способна воткнуться ему в глаз. А со стрелой в глазу поди-ка, повоюй.
Лишь бы не дрогнула ни душа, ни рука, натянувшая тетиву…
Летобор поглядывал на сына и почему-то верил: не дрогнет.
У него чуть отлегло от сердца, когда со стороны деревни Белок отозвались рожки. Их голоса близились, причём быстро, это на выручку сквозь лес ломилась родня. Со стороны селения Зайцев тоже мчалась подмога. Бусый время от времени отвечал, давая им направление, и думал о том, как станет отдавать бусину Осоке.
До прихода Белок и Зайцев чудовище так и не появилось.
Первыми пришли Белки, до их деревни отсюда было поближе. Но одновременно с ними с другой стороны примчалась Осока. Примчалась одна, далеко опередив своих. Словно что чувствовала.
Бусый с рук на руки передал отца родичам, спрятал лук и молча вытянул из кошеля бусину. Бусина повлекла за собой ремешок и на нём – кровавую прядку.
Лицо у Осоки сделалось серое. И старое. Не то чтобы на нём враз явились морщины, просто глаза стали, как у погасшей старухи.
– Веди туда, – тихо потребовала она.
И Бусый повёл. Не одну Осоку, много людей. И странное затишье было у него в душе. Рассказывал ровным медлительным голосом, как о чужом, и растерзанного Колояра им показал, как чужого, и отстранённо даже сам себе удивился. Так слишком сильно битая плоть вспухает подушкой, отказываясь допускать к сознанию новую боль.
Осока же при виде останков любимого не вскрикнула, не заплакала. Опустилась рядом с ним на колени, беззвучно, одними губами зашептала какие-то слова, размеренно покачиваясь из стороны в сторону.
Погодя приблизились обе большухи.
– Собрать бы… на честной костёр возложить… – простонала Бельчиха.
Осока разогнула колени.
– Я сделаю.
Ей передали лопатку, и она оказала жениху последнюю честь. Вынула из снега, сгребла, что собрать удалось, на чей-то расстеленный плащ.
– А и не велик же ты, не тяжёл: на руки возьму, укачаю, домой почивать отнесу…
И на том кончились Осокины силы. Мать Зайчиха обняла её, и девушка наконец заплакала, закричала, захохотала, выплёскивая невыносимое горе, и бабьи скорбные голоса со всех сторон обступили её крик, оградили от одиночества.
Слушать это было почему-то гораздо менее страшно, чем первоначальную тишину и звучавшие в ней мертвенно спокойные речи.
Соболь угрюмо распоряжался, готовя облаву. Лица у охотников были хуже грозовых туч. Венны не собирались отсиживаться за тынами деревень, позволяя какому-то людоеду безнаказанно колотиться [29] по их лесам, скрадывая людей на тропках, как дичь. Пускай сам узнает, каково это – быть дичью, измотанной неотступной погоней.
Для Бусого их решимость отливала железом, так что кожухи и полушубки представали едва ли не воинскими кольчугами.
– Нет, – сказал ему Соболь. – Ты будь при отце. Вот оно как!..
Стоило собраться взрослым мужчинам, и он, не изведавший Посвящения, сразу оказался мал и не нужен. Так ли было, пока они у печек грелись по избам, а он, Бусый, в рожок трубил, им весть подавал? Мальчишка едва опять не расплакался, на сей раз – злыми и горькими слезами смертельной обиды.