– Нравится? – спросил карлик.
Фигуры, украшавшие бока чаши, над которой трудился дядюшка Сфинкс, блестели от черного лака [82] . Глину еще не обожгли, а всего лишь подсушили. На буром фоне, обещавшем приобрести яркость в печи, аспидно-темные пятна смотрелись не лучшим образом. Трудно было понять, кто здесь изображен. Время от времени карлик брал резец – и добавлял штрих-другой.
– Зевс похищает Европу? – наугад предположил Леохар.
– В целом, да, – согласился карлик. – Зевс. Только не Европу, а Тифона. И не похищает, а сокрушает. Ты знаток, мой славный. В тебе есть хватка. Пойдешь ко мне в ученики?
Два-три движения резца – вроде бы, ничего не изменилось, но из лаковой тьмы проступил Тифон. Ноги-змеи, человеческий торс, десятки драконьих голов… Вихрь разрушения клубился на глине, как когда-то на земле – и Зевс ждал резца, чтобы ожить и кинуться в схватку. Но резец вновь предпочел Тифона. Укус медного жала – одна из голов Тифона стала похожа на голову карлика. Обзавелась бородой, вросла в широкие плечи; высунула язык, дразнясь.
– Ух ты! – восхитился Леохар.
И добавил на всякий случай:
– В ученики не пойду. В воины пойду.
– Это дело, – кивнул карлик. – Однажды я нарисую тебя. И хорошо бы не на погребальном костре.
Тут Амфитрион наконец решился.
– Дядюшка Сфинкс! А вы Косматого… Ну, Диониса! Вы его рисовали?
– Случалось, – не стал спорить карлик.
– У него глаза… Ну, глаза!
– У всех глаза.
– Они следят! Куда ни отойдешь, они за тобой следят…
– Зрачок строго по центру, – объяснил вазописец. – Так надо.
– А зачем?
– Чтоб помнили. Чаша следит за тобой. Куда б ты ни пошел, чаша следит. А из нее, из хмельной глубины – он, Дионис. Забудешь – тут он и напомнит. Всех изображают боком, а его – лицом к тебе. Смотрит, значит, в оба. Не моргая.
– А правда, что раньше так Медузу рисовали?
– И сейчас рисуют, – карлик посерьезнел. – Говорю ж, следит. Надо помнить.
– Кто следит? Медуза или Дионис?
– А это ты сам решай. Просто помни – из мрака всегда следят. Из-за грани вещей и плоти. Зазеваешься – станешь камнем. Или безумцем. Это уж как повезет. Иногда вообще одни глаза изображают. На чашах, амфорах; на носу кораблей. Раньше так Рею обозначали, Мать Богов. Еще дед мой…
– Дионис и Медуза? – последние слова карлика Амфитрион пропустил мимо ушей. Мать Богов его не интересовала. – Что у них общего?
Дядюшка Сфинкс хихикнул.
– Свобода, – сказал он. – Оба дарят свободу.
– Да ну! Ерунда какая-то!
– И камень, и безумие свободны. Сделайся статуей, утрать рассудок – рабом тебе уже не быть. Рабом людей, рабом богов; рабом страстей и заблуждений. Другое дело, кому нужна такая свобода… Хотите сыру? У меня есть сыр, две лепешки и луковица…
Аргос не зря называли «сильно жаждущим». Во-первых, город жаждал воды. Река Харадр, струящая воды под городскими стенами, летом пересыхала. Ее примеру следовал близкий Кефис. Лишившись двух притоков, пересыхал и Инах, который даже в лучшие времена года терялся в болотах, не достигая моря. Бог реки – даром что сын Океана и в прошлом герой не из последних – в свое время сделал большую ошибку, предпочтя Геру Посейдону. Что ж, супруга Зевса одарила Инаха улыбкой, зато мстительный владыка морей обеспечил дураку ежегодную засуху. От нее спасали осенние дожди.
Во-вторых, город жаждал хлеба. И не грубого, из ячменной муки с отрубями; даже не белой сдобы с молоком и медом. В Аргосе любили заморить червячка, да так, чтоб всем на зависть. Афины с Фивами захлебывались слюной, когда из Аргоса, чтоб он лопнул, доносилось:
«Смешай молоко с топленым салом и крупой, добавь свежего сыра, яичных желтков и телячьих мозгов; заверни рыбу в душистый лист смоковницы – и вари в бульоне из кур или молодого козленка, чтобы затем положить ее в сосуд с кипящим медом…»
Хоть войной иди на проклятых обжор!
Но главной, самой мучительной жаждой Аргоса была жажда зрелищ. Утолить ее – труднее, чем укротить пьяного кентавра. Как назло, город был лишен главного из восторгов – возможности лицезреть великого Персея. Убийца Горгоны не часто радовал Аргос своими визитами. Явившись же на родину, он по-быстрому решал все дела за закрытыми дверями, после чего исчезал за воротами. Заманить его на агору [83] , или, скажем, на стадион считалось подвигом.
О таком судачили годами.
Наверное, поэтому Аргос сперва не поверил, а потом ошалел от сногсшибательного известия. Сегодня любой, от мудреца до идиота [84] , мог вволю любоваться кумиром – с безопасного, ясное дело, расстояния. Приходи к храму Диониса Благосоветного – и вот он, Персей.
С утра прогуливается, и даже еще никого не убил.
Сцепив руки за спиной, в походной, едва отстиранной одежде, нахохлившись как ворон, сын Зевса в сотый раз обходил храм. Под ноги Персей не глядел, рискуя споткнуться. Задрав голову, он не сводил глаз с фриза. Подвиги «божественных братьев» занимали все его внимание. Дионис карает Пенфея, Ликурга, тирренцев; Персей истребляет галий, сатиров, менад. Шарканье подошв о булыжник. Дионис карает дочерей Миния и жреца Макарея [85] ; Персей истребляет фиад и бассарид [86] . Ножны меча глухо стучат по ляжке. Карает, истребляет… Шаг за шагом, по кругу, презирая шепот зевак. Кусая губы, промокая бритую голову куском ткани…
Кружение завораживало.
– Хорошо, я Истребитель, – бормотал Убийца Горгоны. – Я больше ничего не умею. Нет, вру. Умею. Я мог ринуться в бой с Пелопсом Танталидом. Тебе было мало Писы, сын Тантала? Ты решил, что все вокруг – Остров Пелопса? Ты подмял Элиду, Олимпию, Аркадию, точил зубы на лаконцев, мечтал об Аргосе… Вместо войны я женил старшего сына на твоей дочке. Вторую твою дочку я сговорил за своего младшего. Мы сыграем свадьбу, едва дети войдут в возраст. Меня пугали твоим проклятием, как заразной болезнью… Ха! Теперь Пелопс Проклятый – дед моего внука. А война сдохла, не родившись. Значит, не только истреблять…