Кирклендские услады | Страница: 3

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В ту ночь я не могла заснуть. Я лежала в постели и думала о дяде Дике, об отце, о Фанни, обо всех, кто живет в доме. Я думала: как странно, что отец женился и у него есть дочь, а дядя Дик так и остался холостяком. Потом я вспомнила, как кривились губы Фанни, стоило завести речь о дяде Дике. Я понимала, что она осуждает его образ жизни и втайне злорадно ждет, что когда-нибудь он плохо кончит. Теперь я понимала: у дяди Дика нет жены. Но это не значит, что у него нет и не было вереницы любовниц. Мне вспомнилось, каким лукавым блеском вспыхивали его глаза, когда он смотрел на дочь Тома Энтуистла, про которую говорили: «Ну, эта никого не пропустит!» Я часто ловила взгляды, которыми дядя Дик обменивался с женщинами. Детей у него не было. Неудивительно, что он, такой жадный до жизни, остановил свой цепкий взгляд на племяннице и относился ко мне, как к родной дочери.

В ту ночь, прежде чем лечь спать, я долго изучала свое отражение в зеркале. Пламя свечей смягчало черты моего лица, и оно казалось нет, не красивым и даже не хорошеньким, но привлекательным.

У меня зеленые глаза и прямые черные волосы. Когда я расплетаю их, они рассыпаются по плечам тяжелыми прядями. Если бы я могла носить их так, а не заплетать в две косы, уложенные вокруг головы, насколько интересней я бы выглядела! Из зеркала на меня смотрело бледное, довольно дерзкое лицо с высокими скулами и острым подбородком. Я подумала, что все случившееся с нами оставляет отпечаток на лице. По моему лицу было ясно, что мне пришлось много бороться. Я боролась всю жизнь. Мне вспомнились те дни моего детства, когда дяди Дика не было в доме — а он отсутствовал большую часть времени. Я видела себя — упрямую девочку с двумя черными косами и дерзким взглядом. Теперь, после того, как я провела четыре года в школе и узнала, как живут другие, я понимала, чего не хватало той упрямой девочке, почему она все принимала в штыки, чего добивалась. Мне не хватало любви! В какой-то мере я ощущала ее, только когда в доме появлялся дядя Дик. Тогда на меня изливалась его властная, переходящая все границы привязанность. Но нежной родительской любви я не знала никогда.

Может быть, я поняла все это не в тот первый вечер, может, понимание пришло позже; возможно, я этим стараюсь объяснить, почему дала Габриэлю увлечь меня очертя голову.

Но кое-что мне стало понятно уже в ту ночь. Я долго не могла заснуть, но, наверное, все-таки задремала, и вдруг меня разбудил какой-то голос. Я не в состоянии была сразу разобраться — на самом деле я что-то услышала или мне показалось.

— Кэтти, — взывал исполненный боли голос. — Кэтти, вернись!

Я испугалась — не потому, что услышала свое имя, а из-за той печали и страдания, с какими его произнесли.

Сердце мое гулко билось. Это был единственный звук, который я слышала в царившей в доме тишине.

Я села в постели, прислушалась. И вспомнила: нечто подобное случилось однажды и до моего отъезда во Францию. Тогда я тоже вдруг проснулась среди ночи — мне показалось, что кто-то выкликает мое имя.

Почему-то меня била дрожь. Я не верила, что это сон. Кто-то и правда звал меня.

Я встала с постели и зажгла свечу. Подошла к окну, которое широко открыла перед тем, как лечь спать. Ночной воздух считается вредным, и окно на ночь положено закрывать, но мне так хотелось насладиться свежим вересковым ароматом пустоши, что я пренебрегла этим старинным правилом. Высунувшись наружу, я посмотрела на окно, находившееся прямо под моим. Комнату внизу, как и прежде, занимал отец. И мне сразу стало легче. Я поняла, что и сейчас, и тогда, в детстве, слышала голос отца. Он разговаривал во сне. Он звал Кэтти.

Мою мать тоже звали Кэтрин. Я смутно помнила ее. Даже не ее, а скорее ее присутствие. Или я все придумала? Мне казалось, я помню, как она держала меня на руках и прижимала к себе. Прижимала так крепко, что я начинала плакать, потому что мне трудно было дышать. Потом меня отпустили, и осталось странное чувство, будто больше я ее никогда не видела и никто больше не прижимал меня к груди. А я-то сопротивлялась, когда это делала мать!

Чем же объясняется печаль отца? Неужели после стольких лет он все еще видит во сне мою умершую мать? Может быть, что-то во, мне напомнило ему о ней? Это вполне естественно, и, наверное, так оно и есть. Наверное, мое возвращение домой всколыхнуло в нем воспоминания о прошлом, разбередило старые печали, которые лучше всего забыть.


Как тянулись дни, как тихо было у нас в доме! В нем жили старые люди, люди, чья жизнь принадлежала прошлому. Я чувствовала, как во мне закипает прежнее бунтарство. Я не имела с этим домом ничего общего.

С отцом я встречалась за столом. Поев, он сразу уходил к себе в кабинет писать книгу, конца которой не предвиделось. Фанни сновала по дому, отдавая распоряжения. Она была женщиной немногословной и предпочитала обходиться жестами и взглядами. Стоило ей надуть губы и прищелкнуть языком — этого оказывалось достаточно. Слуги ее боялись. В ее власти было рассчитать любого из них. Я знала, что она их стращает. Все они уже достигли преклонного возраста, и Фанни тыкала им в нос, мол, если она их выгонит, охотников нанимать таких старух найдется немного.

На мебели не было ни пылинки, кухня дважды в неделю наполнялась ароматом свежеиспеченного хлеба, домашнее хозяйство велось без сучка без задоринки, а я мечтала о полном беспорядке. Я скучала по школе. По сравнению с отцовским домом жизнь там представлялась теперь вереницей увлекательных приключений. В памяти моей возникала комната, которую я делила с Дилис Хестон-Браун, двор, откуда всегда доносился гомон девичьих голосов. Я снова слышала раздававшийся в строго положенное время звон колокола, приобщавший нас к распорядку жизни в этом веселом мирке, вспоминала, как мы обменивались шутками, секретами, какие комедии и драмы разыгрывались в школьных стенах, и та ушедшая пора казалась мне теперь пленительно беззаботной.

За четыре года, проведенные в Дижоне, я несколько раз ездила на праздники к тем, кто сочувственно относился к моему одиночеству. Как-то с Дилис и ее семьей я побывала в Женеве, в другой раз — в Каинах. Но запомнилась мне не красота озера и не самое синее из морей, над которым вздымаются Альпы, а теплота тесных семейных уз. Дилис она казалась совершенно естественной, а у меня вызывала зависть.

Вспоминая эти поездки, я понимала, что чувство одиночества возникало у меня лишь иногда; большую часть времени я скакала верхом, ходила на прогулки, купалась, играла с Дилис и ее сестрой так, словно была членом их семьи.

А однажды на праздники, когда все ученицы разъехались по домам, меня взяла с собой на неделю в Париж наша учительница. Эта поездка ничем не походила на каникулы с беззаботной Дилис и ее дружной семьей, потому что мадемуазель Дюпон считала, что нельзя пренебрегать моим образованием. Сейчас я не могу без смеха вспоминать ту праздничную неделю, когда мне едва удавалось перевести дух: мы часами не вылезали из Лувра, где я знакомилась с работами старых мастеров, а потом, как на урок истории, ездили в Версаль. Мадемуазель Дюпон решила, что ни одна минута не должна пропасть даром. Но главным, что врезалось в мою память и осталось самым острым впечатлением от поездки в Париж, были ее слова — те, что она сказала обо мне своей матери: «Бедняжка, ее оставили на каникулы в школе, ей некуда деваться».