Детство. В людях | Страница: 26

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

- Нет, уж коли сказано - так сказано!

Ты знай молись, я хоть век подожду!

Молится отшельник до вечера,

С вечера он молится до утренней зари,

С утренней зари он вплоть до ночи,

С лета он молится опять до весны.

Молится Мироне год за годом,

Дуб-от молодой стал до облака,

С жёлудя его густо лес пошёл,

А святой молитве всё нет конца!

Так они по сей день и держатся:

Старче всё тихонько богу плачется,

просит у бога людям помощи,

У преславной богородицы - радости,

А Иван-от воин стоит около,

Меч его давно в пыль рассыпался,

Кованы доспехи съела ржавчина,

Добрая одёжа поистлела вся.

Зиму и лето гол стоит Иван,

Зной его сушит - не высушит,

Гнус ему кровь точит - не выточит,

Волки, медведи - не трогают,

Вьюги да морозы - не для него.

Сам-от он не в силе с места двинуться,

Ни руки поднять и ни слова сказать,

Это, вишь, ему в наказанье дано:

Злого бы приказу не слушался,

За чужую совесть не прятался!

А молитва старца за нас, грешников,

И по сей добрый час течёт ко господу,

Яко светлая река в окиян-море!

Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал руками, снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и всё вытирал быстрым движением ладони лоб и щёки, как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел:

- Шш!

А когда бабушка замолчала, он бурно вскочил и, размахивая руками, как-то неестественно закружился, забормотал:

- Знаете, это удивительно, это надо записать, непременно! Это страшно верное, наше...

Теперь ясно было видно, что он плачет,- глаза его были полны слёз; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал но кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и всё не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Пётр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а бабушка торопливо говорила:

- Запишите, что же, греха в этом нету; я и ещё много знаю эдакого...

- Нет, именно это! Это - страшно русское,- возбуждённо выкрикивал нахлебник и, вдруг остолбенев среди кухни, начал громко говорить, рассекая воздух правой рукою, а в левой дрожали очки. Говорил долго, яростно, подвизгивая и притопывая ногою, часто повторяя одни и те же слова:

- Нельзя жить чужой совестью, да, да!

Потом вдруг как-то сорвался с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато ушёл, склонив голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь, бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там.

Отирая ладонью красные, толстые губы, Петровна спросила:

- Рассердился будто?

- Не,- ответил дядя Петр.- Это он так себе...

Бабушка слезла с печи и стала молча подогревать самовар, а дядя Петр, не торопясь, говорил:

- Господа все такие - капризники!

Валей угрюмо буркнул:

- Холостой всегда дурит!

Все засмеялись, а дядя Пётр тянул:

- До слёз дошел. Видно - бывало, щука клевала, а ноне и плотва едва...

Стало скучно; какое-то уныние щемило сердце. Хорошее Дело очень удивил меня, было жалко его,- так ясно помнились его утонувшие глаза.

Он не ночевал дома, а на другой день пришёл после обеда - тихий, измятый, явно сконфуженный.

- Вчера я шумел,- сказал он бабушке виновато, словно маленький.- Вы не сердитесь?

- На что же?

- А вот, что я вмешался, говорил?

- Вы никого не обидели...

Я чувствовал, что бабушка боится его, не смотрит в лицо ему и говорит необычно - тихо слишком.

Он подошёл вплоть к ней н сказал удивительно просто:

- Видите ли, я страшно один, нет у меня никого! Молчишь, молчишь,- и вдруг - вскипит в душе, прорвёт... Готов камню говорить, дереву...

Бабушка отодвинулась от него.

- А вы бы женились...

- Э! - воскликнул он, сморщившись, и ушёл, махнув рукой.

Бабушка, нахмурясь, поглядела вслед ему, понюхала табаку и потом строго сказала мне:

- Ты, гляди, не очень вертись около него; бог его знает, какой он такой...

А меня снова потянуло к нему.

Я видел, как изменилось, опрокинулось его лицо, когда он сказал "страшно один"; в этих словах было что-то понятное мне, тронувшее меня за сердце, и я пошёл за ним.

Заглянул со двора в окно его комнаты,- она была пуста и похожа на чулан, куда наскоро, в беспорядке, брошены разные ненужные вещи,- такие же ненужные и странные, как их хозяин. Я пошёл в сад и там, в яме, увидал его; согнувшись, закинув руки за голову, упираясь локтями в колени, он неудобно сидел на конце обгоревшего бревна; бревно было засыпано землёю, а конец его, лоснясь углем, торчал в воздухе над жухлой полынью, крапивой, лопухом. И то, что ему было неудобно сидеть, ещё более располагало к этому человеку.

Он долго не замечал меня, глядя куда-то мимо, слепыми глазами филина, потом вдруг спросил как будто с досадой:

- За мной?

- Нет.

- А что же?

- Так.

Он снял очки, протёр их платком в красных и черных пятнах и сказал:

- Ну, полезай сюда!

Когда я сел рядом с ним, он крепко обнял меня за плечи.

- Сиди... Будем сидеть и молчать- ладно? Вот это самое... Ты упрямый?

- Да.

- Хорошее дело!

Молчали долго. Вечер был тихий, кроткий, один из тех грустных вечеров бабьего лета, когда всё вокруг так цветисто и так заметно линяет, беднеет с каждым часом, а земля уже истощила все свои сытные, летние запахи, пахнет только холодной сыростью, воздух же странно прозрачен и в красноватом небе суетно мелькают галки, возбуждая невеселые мысли. Всё немотно и тихо; каждый звук - шорох птицы, шелест упавшего листа - кажется громким, заставляет опасливо вздрогнуть, но, вздрогнув, снова замираешь в тишине она обняла всю землю и наполняет грудь. В такие минуты родятся особенно чистые, лёгкие мысли, но они тонки, прозрачны, словно паутина, и неуловимы словами. Они вспыхивают и исчезают быстро, как падающие звёзды, обжигая душу печалью о чём-то, ласкают её, тревожат, и тут она кипит, плавится, принимая свою форму на всю жизнь, тут создаётся её лицо.