Детство. В людях | Страница: 28

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

В следующее воскресенье я попробовал действовать кулаками быстрее и легко победил Клюшникова. Это ещё более подняло мое внимание к словам нахлебника.

- Всякую вещь надо уметь взять, понимаешь? Это очень трудно - уметь взять!

Я не понял ничего, но невольно запоминал такие и подобные слова,именно потому запоминал, что в простоте этих слов было нечто досадно таинственное; ведь не требовалось никакого особого уменья взять камень, кусок хлеба, чашку, молоток!

А в доме Хорошее Дело всё больше не любили; даже ласковая кошка весёлой постоялки не влезала на колени к нему, как лазала ко всем, и не шла на ласковый зов его. Я её бил за это, трепал ей уши и, чуть не плача, уговаривал её не бояться человека.

- У меня одежда пахнет кислотами, вот кошка и не идёт ко мне,объяснял он, но я знал, что все, даже бабушка, объясняли это иначе, враждебно нахлебнику, неверно и обидно.

- Пошто ты торчишь у него? - сердито спрашивала бабушка.- Гляди, научит он тебя чему-нибудь...

А дед жестоко колотил меня за каждое посещение нахлебника, которое становилось известно ему, рыжему хорьку. Я, конечно, не говорил Хорошему Делу о том, что мне запрещают знакомство с ним, но откровенно рассказывал, как относятся к нему в доме.

- Бабушка тебя боится, она говорит - чернокнижник ты, а дедушка тоже, что ты богу враг и людям опасный...

Он дергал головою, как бы отгоняя мух; на меловом его лице розовато вспыхивала улыбка, от которой у меня сжималось сердце и зеленело в глазах.

- Я, брат, вижу уж! - тихонько говорил он.- Это, брат, грустно, а?

- Да!

- Грустно, брат...

Наконец его выжили.

Однажды я пришел к нему после утреннего чая и вижу, что он, сидя на полу, укладывает свои вещи в ящики, тихонько напевая о розе Сарона.

- Ну, прощай, брат, вот я и уезжаю...

- Зачем?

Он пристально посмотрел на меня, говоря:

- Разве ты не знаешь? Комната нужна для твоей матери...

- Это кто сказал?

- Дедушка...

- Врёт он!

Хорошее Дело потянул меня за руку к себе, и, когда я сел на пол, он заговорил тихонько:

- Не сердись! А я, брат, подумал, что ты знаешь, да не сказал мне; это нехорошо, подумал я...

Было грустно и досадно на него за что-то.

- Послушай-ко,- почти шёпотом говорил он, улыбаясь,- ты помнишь, я тебе сказал - не ходи ко мне? Я кивнул головой.

- Обиделся ты на меня, да?

- Да...

- А я, брат, не хотел тебя обидеть; я, видишь ли, знал: если ты со мной подружишься, твои станут ругать тебя,- так? Было так? Ты понял, почему я сказал это?

Он говорил, словно маленький, одних лет со мною; а я страшно обрадовался его словам; мне даже показалось, что я давно, еще тогда, понял его; я так и сказал:

- Это я давно понял!

- Ну, вот! Так-то, брат. Вот это самое, голубчик...

У меня нестерпимо заныло сердце.

- Отчего они не любят тебя никто?

Он обнял меня, прижал к себе и ответил, подмигнув:

- Чужой - понимаешь? Вот за это самое. Не такой...

Я дергал его за рукав, не зная, не умея, что сказать.

- Не сердись,- повторил он и шёпотом, на ухо, добавил: - Плакать тоже не надо...

А у самого тоже слёзы текут из-под мутных очков.

И потом, как всегда, мы долго сидели в молчании, лишь изредка перекидываясь краткими словами.

Вечером он уехал, ласково простившись со всеми, крепко обняв меня. Я вышел за ворота и видел, как он трясся на телеге, разминавшей колёсами кочки мёрзлой грязи. Тотчас после его отъезда бабушка принялась мыть и чистить грязную комнату, а я нарочно ходил из угла в угол и мешал ей.

- Уйди! - кричала она, натыкаясь на меня.

- Вы зачем прогнали его?

- А ты поговори!

- Дураки вы все,- сказал я.

Она стала шлёпать меня мокрой тряпкой, крича:

- Да ты ошалел, пострел!

- Не ты, а все другие дураки,- поправился я, но это её не успокоило.

За ужином дед говорил:

- Ну, слава богу! А то, бывало, как увижу его,- нож в сердце: ох, надобно выгнать!

Я со зла изломал ложку и снова потерпел.

Так кончилась моя дружба с первым человеком из бесконечного ряда чужих людей в родной своей стране,- лучших людей её...

IX

В детстве я представляю сам себя ульем, куда разные простые, серые люди сносили, как пчёлы, мёд своих знаний и дум о жизни, щедро обогащая душу мою, кто чем мог. Часто мёд этот бывал грязен и горек, но всякое знание - всё-таки мёд.

После отъезда Хорошего Дела со мною подружился дядя Пётр. Он был похож на деда: такой же сухонький, аккуратный, чистый, но был он ниже деда ростом и весь меньше его; он походил на подростка, нарядившегося для шутки стариком. Лицо у него было плетёное, как решето, всё из тонких кожаных жгутиков, между ними прыгали, точно чижи в клетке, смешные бойкиё глаза с желтоватыми белками. Сивые волосы его курчавились, бородка вилась кольцами; он курил трубку, дым её - одного цвета с волосами - тоже завивался, и речь его была кудрява, изобилуя прибаутками. Говорил он жужжащим голосом и будто ласково, но мне всегда казалось, что он насмешничает надо всеми.

- В начале годов повелела мне барыня-графиня, Татьян, свет, Лексевна,"будь кузнецом", а спустя некоторое время приказывает: "Помогай садовнику!" Ладно; только, как мужика ни положь - всё не хорош! В другое время она говорит: "Тебе, Петрушка, рыбу ловить!" А для меня всё едино, я и рыбу... Однако только я пристрастился - прощай рыба, спасибо; а мне - в город ехать, в извозчики, на оброк. Ну, что ж, в извозчики, а - ещё как? А ещё уж ничего не поспели мы с барыней переменить, подошла воля и остался при лошади, теперь она у меня за графиню ходит.

Была она старенькая, и точно её, белую, однажды начал красить разными красками пьяный маляр,- начал, да и не кончил. Ноги у неё были вывихнуты, и вся она - из тряпок шита, костлявая голова с мутными глазами печально опущена, слабо пристёгнутая к туловищу вздутыми жилами и старой, вытертой кожей. Дядя Пётр относился к ней почтительно, не бил и называл Танькой.

Дед сказал ему однажды:

- Ты что это скота христианским именем зовёшь?

- Никак, Василь Васильев, никак, почтенный! Христианского такого имени нет - Танька, а есть - Татиана!

Дядя Пётр тоже был грамотен и весьма начитан от Писания, они всегда спорили с дедом, кто из святых кого святее; осуждали, один другого строже, древних грешников; особенно же доставалось - Авессалому. Иногда споры принимали характер чисто грамматический, дедушка говорил: "согрешихом, беззаконновахом, неправдовахом", а дядя Пётр утверждал, что надо говорить "согрешиша, беззаконноваша, неправдоваша".