Он это не всерьез. На самом деле он хотел бы хотеть остаться с Джейкобом, но мама, похоже, все отлично понимает, сейчас ей деньги не помешают. Она порывисто обнимает его на прощание. А я… я протягиваю ему руку. Дважды я одних и тех же ошибок не совершаю.
Мы молчим в зале отлета, молчим, когда садимся в самолет, молчим, когда самолет взлетает. Лишь когда командир экипажа по громкоговорителю объявляет, на какой высоте проходит полет, я поворачиваюсь к маме и прошу прощения.
Она листает какой-то журнал, предлагаемый пассажирам на борту самолета.
— Да ладно, — отвечает она.
— Мне на самом деле очень жаль.
— Не сомневаюсь.
— Прости, что подсмотрел номер твоей кредитной карты. И за все остальное.
— Именно поэтому ты отработаешь мне эти билеты — туда и обратно — даже если работать тебе придется до пятидесяти шести лет, — говорит она.
По проходу идет стюардесса, спрашивая, не желают ли пассажиры напитки. Мама касается ее руки.
— Ты что будешь? — спрашивает она, и я отвечаю: «Томатный сок». — А мне джин с тоником, — обращается она к стюардессе.
— Шутишь? — Я удивлен: не знал, что мама пьет джин.
Она вздыхает.
— Чрезвычайные ситуации требуют чрезвычайных мер, Тео. — Потом она смотрит на меня и хмурится. — Когда в последний раз мы оставались вдвоем?
— Гм… — задумался я. — Никогда?
— Никогда, — подумав, отвечает мама.
Возвращается стюардесса с нашими напитками.
— Пожалуйста! — щебечет она. — Вы выходите в Лос-Анджелесе или летите дальше на Гавайи?
— Хотелось бы! — вздыхает мама, потом откручивает пробку на бутылке с джином, и та открывается со звуком, напоминающим вздох.
— Всем хотелось бы, — смеется стюардесса и идет дальше по проходу.
В журнале мама остановилась на странице о том, насколько развит туризм на Гавайях и в других похожих тропических странах.
— А может, нам не выходить из самолета и отправиться на Гавайи? — предлагаю я.
Она смеется.
— Самозахват. Простите, сэр, но мы не будем освобождать места 15а и 15б.
— В обед уже валялись бы на пляже.
— Загорали, — фантазирует мама.
— Пили коктейль «пинаколада», — продолжаю я.
Мама приподнимает бровь.
— Тебе безалкогольный.
Повисает молчание. Мы представляем себе жизнь, которой у нас никогда не будет.
— Может быть, — после паузы говорю я, — мы и Джейкоба с собой возьмем. Он любит кокосы.
Этому не бывать. Брат никогда не поднимется на самолет: с ним случится припадок всех припадков. А до Гавайев по морю не доплывешь. Не говоря уже о том, что у нас абсолютно нет денег. Но тем не менее.
Мама кладет голову мне на плечо. Странное чувство, как будто я должен о ней заботиться, а не наоборот. Однако я уже выше мамы и продолжаю расти.
— Так и сделаем, — соглашается мама, произнося это как молитву.
Я знаю анекдот:
Два маффина сидят в печи.
Один другому говорит: «Ух, здесь по-настоящему жарко».
Второй подскакивает и кричит: «Черт! Говорящий маффин!»
Анекдот смешной, потому что:
1. Маффины не разговаривают.
2. Я достаточно разумен, чтобы это понимать. Несмотря на то что думает моя мама, Оливер и практически все психиатры в Вермонте, я никогда в жизни не разговаривал с маффином.
3. Этот анекдот с «бородой».
4. Ты тоже понял шутку, верно?
Мама сказала, что полчаса поговорит с доктором Ньюкомб, однако прошло уже сорок две минуты, а она до сих пор не вернулась в приемную.
Мы здесь, потому что так сказал Оливер. Несмотря на то что ему удалось добиться для меня всех этих уступок, несмотря на то что эти уступки помогут доказать присяжным мою невменяемость (не спрашивайте меня чем, но умопомешательство и недееспособность, равно как и чудаковатость, — не одно и то же), мы должны встретиться с психиатром, в чьи обязанности входит убедить присяжных отпустить меня из-за синдрома Аспергера, которым я страдаю.
Наконец — на шестнадцать минут позже, чем обещала мама, когда я уже начал потеть и во рту пересохло, потому что я подумал: «Мама забыла обо мне, и я навсегда останусь в этой крошечной приемной!» — доктор Ньюкомб открывает дверь.
— Джейкоб, — улыбается психиатр, — может, войдешь?
Это очень высокая женщина с большой прической и гладкой бархатистой кожей цвета темного шоколада. Зубы ее блестят, как фары, и я невольно на них таращусь. Мамы в кабинете нет. Я чувствую, как к горлу подступает мотив.
— Где моя мама? — спрашиваю я. — Она сказала, что вернется через полчаса, а прошло уже сорок семь минут.
— Беседа длилась чуть дольше, чем ожидалось. Мама ушла через запасной выход, она ждет тебя на улице, — говорит доктор Ньюкомб, как будто читая мои мысли. — Только что, Джейкоб, мы очень мило побеседовали с твоей мамой. И с доктором Мурано.
Психиатр садится и предлагает мне сесть напротив. Кресло обито полосатой тканью, как зебра, а зебры мне не очень нравятся. Узоры вообще вызывают у меня неловкость. Каждый раз, глядя на зебру, я не могу решить, то ли она черная с белыми полосками, то ли белая с черными. От этого я теряюсь.
— Моя задача — обследовать тебя, — говорит доктор Ньюкомб. — Я должна предоставить в суде отчет, поэтому все, что ты скажешь, не является конфиденциальным. Ты понимаешь, что это означает?
— Конфиденциальный — значит, намеренно сохраняемый в тайне, — отбарабанил я и нахмурился. — Но вы же врач?
— Да, психиатр, как доктор Мурано.
— Тогда все сказанное мною охраняется особым правом, — возражаю я. — Врачебной тайной.
— Нет, тут особый случай. Я сообщу другим людям все, что ты скажешь, потому что идет судебное заседание.
Эта процедура начинает нравиться мне все меньше: я не только вынужден беседовать с незнакомым психиатром, но она еще и намерена разболтать всем о нашей беседе.
— В таком случае, я лучше поговорю с доктором Мун. Она никому не выдает мои секреты.
— Боюсь, у тебя нет выбора, — отвечает доктор Ньюкомб, потом внимательно смотрит на меня. — А у тебя есть секреты?
— У каждого есть секреты.
— От этого тебе иногда становится неуютно?
Я сажусь на краешек кресла, чтобы не касаться спиной этой безумной зигзагообразной ткани.
— Иногда, возможно.