В том же гареме Кошкарова
«одевались все, конечно, не в национальное, но в общеевропейское платье»,
а в случае проступка девушку возвращали в её семью, и в ВИДЕ НАКАЗАНИЯ ей было
«воспрещено носить так называемое барское (европейское) платье».
Девушки в этот гарем доставлялись, разумеется, из числа крепостных, из рядов «народа». Попадая в гарем, они как бы возвышались до «европейской» среды, а за проступок низвергались обратно, в необразованную народную толщу.
Дело, конечно, не в том, что гарем — это надежный агент «просвещения», введения в европейскую жизнь. Возможен ли был гарем (тем более — крепостной гарем) в тогдашней, а даже и в средневековой Европе? Дикий вопрос: разумеется, нет. Дело, стало быть, в другом… Любое включение крестьянина, человека из народа, в барскую жизнь означало для него не просто продвижение вверх по общественной лестнице… Нет! Тем самым он переходил в другую культурную среду, буквально в другую цивилизацию. Из категории «русских азиатов» (или «русских африканцев» с тем же успехом) он переходил в категорию русских европейцев.
Сами эти «европейцы» могли культивировать самые дикие представления и о Европе, и о самих себе. Очень часто для них «Европой» становилось отсутствие традиции — и народной, и религиозной. Ведь традиции были смешны, нелепы, символизировали собой отсталость.
Освобождение от традиций символизировало прогресс, свободу, движение вперед… одним словом, европейскость. Потому и гарем, совершенно немыслимый ни в одной европейской христианской стране, становился как бы европейским явлением, а владелец гарема, веселый, ироничный вольнодумец, переписывался с Вольтером и становился европейцем и даже рьяным борцом за просвещение, западником и либералом. Заворот мозгов невероятный, кто же спорит, но так было.
А для крестьянина, замордованного русского туземца, включение в эту среду, в систему образа жизни и представлений, которые верхи общества изволят называть «европейскими», — это есть и повышение его статуса, и приобщение к высшим ценностям, и признание его достоинств.
Разумеется, существовали и совершенно реальные механизмы приобщения к культурным ценностям у прислуги в домах с картинами, библиотеками, домашними театрами, вполне европейским или почти европейским строем жизни. Такое приобщение играло роль одного из механизмов действительной, а не только надуманной европеизации страны. Я и не думаю отрицать действия этого механизма и хочу только лишний раз показать читателю: далеко не все, что называлось европейством в XVIII веке, действительно имеет к нему хоть какое–то отношение.
Итак, в эпоху правления Екатерины русский народ окончательно разделяется на два… ну, если и не на два народа в подлинном смысле, то, по крайней мере, на два, как говорят ученые, субэтноса.
Одни — это продолжающие свою историю великороссы–московиты. Это основная часть народа. Великороссы — имперский народ, этнический центр Российской империи. Но они считаются таким же туземным народом, как украинцы, татары, буряты или грузины.
Другие — это субэтнос, сложившийся в петербургскую эпоху. Имперские великороссы, дворянство и чиновники, «русские европейцы». Как и во всех империях, путь в русские европейцы открыт. И русский туземец, и любой другой подданный империи может сделать карьеру, получить образование, преобразовать себя по образу и подобию русских европейцев. «В князья не прыгал из хохлов», — писал Пушкин. Хохол тут явно туземец. Если человек стал князем, он уже не хохол, он уже русский европеец.
У каждого из этих субэтносов есть все, что полагается иметь самому настоящему народу — собственные обычаи, традиции, порядки, суеверия, даже свой язык… Ну, скажем так, своя особая форма русского языка.
У Николая Семеновича Лескова описана его собственная бабушка, которая свободно произносила такие сложные слова, как «во благовремении» или «Навуходоносор», но не была в силах произнести «офицер» иначе, чем «охвицер», и «тетрадь» иначе, нежели «китрадь». То есть, называя вещи своими именами, эта туземная бабушка цивилизованного Н.С. Лескова говорила по–русски с акцентом. Сама она была русская? Несомненно! Но ведь и образованный человек, пытаясь говорить на «народном» языке, тоже говорит с акцентом. Он, выходит, тоже иноземец?
Каждой из этих двух форм русского языка можно овладеть в разной степени. Барышня–крестьянка, Лиза Муромцева, достаточно хорошо владеет «народной» формой русского языка — по крайней мере, достаточно хорошо, чтобы Алексей Берестов действительно принял её за крестьянку [62. С. 86—95]. Непонятно, правда, признали ли бы ее «своей» настоящие крестьяне. По крайней мере, народовольцев, «идущих в народ», крестьяне разоблачали сразу же и разоблачали именно так, как ловят незадачливых шпионов: по неправильному ношению одежды, по бытовым привычкам, по незнанию характерных деталей. И, конечно же, по языку.
В Персии с английским шпионом Вамбери (венгерским евреем по происхождению) произошла беда: играл военный оркестр, и Вамбери, сам того не сознавая, начал притопывать ногой. Он–то сам не замечал, что он делает, но окружающие превосходно это заметили. Будь вокруг и остальные тоже переодетыми европейцами, Вамбери, может быть, и ушёл бы невредим… Но все на площади были, что называется, самыми натуральными персами и с радостными воплями потащили Вамбери в тюрьму — всем было ясно, что он вовсе не восточный человек, а «ференги». А зачем «ференги» может одеваться в одежду персов? Ясное дело, шпионить!
Вамбери в конце концов доказал, что он восточный человек: трое суток он почти беспрерывно орал и ругался последними словами на трех местных языках, и в конце концов тюремщики пришли к выводу — «ференги» так орать не может! И выпустили Вамбери, майора британской разведки.
Вот так же все не очень ясно с Лизой. Она может обмануть парня того же общественного круга, то есть имеющего такой же бытовой опыт, такое же знание «народной» формы русского языка. Трудно сказать, что сказали бы настоящие крестьянки, выйди Лиза Муромцева к колодцу с ведрами и в своем деревенском наряде; может быть, они сказали бы словами тюремщиков Вамбери: «Ты ференги!» Достаточно Лизе показать, что она не умеет и что ей тяжело тащить ведра на коромысле, достаточно непроизвольным жестом аккуратного человека начать искать носовой платок, и для окружающих все станет ясно — она вовсе не крестьянка! Она «русская мем–сахиб», вот кто она!
Играя крестьянку, она ведет себя не только как человек другого круга, но как иностранка. Ведь для нее все обороты речи, употребляемые в обличий Акулины, — это не «настоящий» русский язык, использование его — только девичья игра, увлекательная, пряно–рискованная. Девушка прекрасно знает, что «на самом деле» по–русски говорят совсем не так.
И дело ведь не только в языке. Дело во множестве деталей, которые и передать бывает трудно. Волей–неволей мы уже затронули одежду. А ведь такие простые вещи, как рубашка (без карманов, между прочим!), кушак вместо брючного ремня, лапти, сарафан или шапка — это не просто каким–то образом скроенные и сшитые куски ткани — это же еще и привычка их носить, привычка удовлетворять свои потребности, будучи одетым именно так, а не иначе.