Правда о «золотом веке» Екатерины | Страница: 108

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Крестьянский быт — это совершенно иные объемы жилища, другие помещения, другие предметы. Нет, например, шкапов или столов с выдвижными ящиками, комодов и стульев. Есть сундуки — то есть в дворянском быту они тоже есть, но играют не такую значительную роль. А тут вещи класть больше и некуда.

Чтобы жить в избе, нужно уметь пользоваться ухватом, спать на лавке, обметать сажу куриным крылышком, шить и прясть ночью, и даже не при свече, ведь свеча — это дворянская и городская роскошь. А при лучине.

Другие привычки, другие движения тела, языка и души. Другая память, в том числе память о детстве.

У крестьян не просто худшего качества еда. Это еда, состоящая из совершенно других блюд, которые приготовлены другими способами и совсем иначе поедаются.

Повседневная еда низов общества убийственно однообразна и превосходно описана в двух народных поговорках: «Щи да каша — пища наша» и «Надоел, как пареная репа». И вкус у народной пищи, и ее биохимический состав отличаются от дворянской еды. И к той, и к другой еде надо привыкать, по существу, всю жизнь.

Если продолжать тему «пожить, как крестьянка», то Лизе Муромцевой очень скоро пришлось бы обнаружить еще одно отличие, весьма существенное как раз для девушки, — крестьяне сами готовят поглощаемую ими еду.

Каждое блюдо надо готовить долго, это непростой процесс — каждый раз надо колоть дрова, топить печь, носить воду. Это женская работа; если барышня–крестьянка захочет пожить в деревне несколько дней, как «своя», ей придется колоть дрова и каждое утро, не успев побывать за овином, идти с ведрами за водой к речке или к колодЦу. В каждую бадейку — по два современных ведра, на коромысло — по две бадейки, и вперед! Потому и стараются варить что–то одно, но много, — целый чугунок щей или каши. Едят редко, без полдников, «чая в четыре часа» и прочих приятных перекусов: на еду у них особенно нет времени, да и просто надо экономить воду и дрова.

Правила поведения за столом оставляют желать лучшего — они еще попросту не созданы, а в деревнях, где едят в основном вареное, причем из общего горшка, они и не очень–то нужны. Вот деревянная ложка — очень нужная вещь, и ее каждый носит за голенищем.

Стало общим местом считать брак на крестьянке своего рода доказательством «демократизма». Но разумный человек как раз не посоветовал бы «русскому европейцу» жениться даже на самой милой крестьянке — и вовсе не из–за каких–то предрассудков. Это как у Н. Гусевой:

«— С женщиной из другой касты я бы, вероятно, не ужился.

— Да почему же, почему? Чем члены вашей касты лучше или хуже другой?

— Да нет, не лучше и не хуже, конечно, но… видите ли… дело в том, что вся атмосфера другая. Не та, к которой я привык с детства».

Вот в чем главное. Этим все сказано. В одной касте принято то, в другой — это. Человек другой касты вырос, не зная… сотен мелочей, которые создают «атмосферу» моей касты. Её нельзя подделать, она становится органической частью жизни каждого человека»

[64, С. 28—29].

Во всех различиях «европейцев» и «туземцев», за два–три поколения достигших уровня различий между кастами, много от различий между богатыми и бедными, владетельными и подчиненными, образованными и необразованными. Но не только…

Скажем, в XVII—XVIII веках французские, потом и немецкие ученые начинают изучать народные легенды, сказки, обычаи, представления. Они собрали огромный пласт народного фольклора, бытовавшего в среде людей, которые были менее образованны, менее богаты и больше времени проводили в полях, лугах и лесах. У них тоже будет прорываться порой просветительский раж, но вот чего им и в голову не придет, так это что перед ними — люди другого народа или выходцы из другой эпохи. Ни сборщики улиток в Южной Франции, ни сборщики хвороста в Северной, ни пастухи и дровосеки Германии не вызывают подозрений, что они в чем–то главном больше похожи на народы колоний, чем на городских французов и немцев.

В России сталкиваются, конечно, люди разных культурно–исторических эпох. «Русские европейцы» порождены петровскими реформами, они — дети петербургского периода нашей истории. В среде «русских туземцев» продолжает жить (вероятно, и как–то развиваться) культура более раннего, московского периода. Во многих произведениях русской классики (у Майкова, у Сумарокова, у Лажечникова) упоминается такая одежда, которая после Петра совершенно исчезла в дворянской или чиновничьей среде. До Петра сарафан, кафтан, шапка, однорядка или ферязь — обычная одежда всех слоев общества. Теперь же в них одеваются только «туземцы»; «русские европейцы» не знают таких деталей туалета.

Но даже и понимание того, что это — люди разных эпох, не всегда достаточно для понимания происходящего. Тут еще более глубокие, еще более основательные различия.

В первой половине XIX века русские ученые тоже начнут собирать фольклор, в точности как французы и немцы, но очень быстро осознают, — они имеют дело не «просто» с простонародьем, с сельскими низами своего собственного народа, а с какими–то совсем другими русскими! У которых не просто меньше вещей, которые больше времени проводят в природе и которые менее образованны, а людей, у которых… у которых… ну да, в строе жизни и в поведении, в мышлении которых вся атмосфера совсем другая.

Конечно же, это чистой воды эксцессы, события 1812 года, когда казаки или ополченцы обстреливали офицерские разъезды. Когда русские солдаты, затаившись в кустах у дороги, вполне мотивированно вели огонь по людям в незнакомых мундирах, которые беседовали между собой по–французски.

Конечно же, это крайность, осуждавшаяся и в самой дворянской среде. Но ведь Л.Н. Толстой называет «воспитанной эмигранткой–француженкой» именно национальную Наташу Ростову, уж никак не позабывшую родной язык, а не патологического дурака Ипполита, не способного рассказать по–русски простенький анекдот. Случайно ли? Ведь можно понимать каждое слово, даже любить звуки русского языка, самому свободно говорить, думать, писать, читать и сочинять стихи по–русски, но какое это имеет значение, если сам строй мыслей «русских туземцев», сам способ мышления, если стоящие за их словами бытовые и общественные реалии ему мало понятны?

Так европеец может понимать слова японца, индуса, африканца — в конце концов, нет языка, который невозможно выучить, — но что проку понимать слова, если «непонятен сам строй их мыслей» [65. С. 8].

Славянофильство и возникнет как реакция на понимание того, что «русские туземцы» — это иностранцы для «русских европейцев», и наоборот. К.С. Аксаков, А.С. Хомяков, И.В. и П.В. Киреевские, другие, менее известные люди делают то же самое, что делал Шарль Перро во Франции XVII века, что делали братья Гримм в Германии и Г.Х. Андерсен в Дании. Но европейцы не обнаружат в своем простонародье людей другой цивилизации, а славянофилы — обнаружат. Можно соглашаться, можно не соглашаться с их идеологией — дело хозяйское, но славянофилы по крайней мере осознали и поставили проблему. Для людей «своего круга» решение прозвучало как «вернуться в Россию!», «стать русскими!». При всей наивности этого клича в нем трудно не увидеть положительных сторон.