— Алеша, Алеша! — отчаянно взывал голос самого близкого и верного его товарища Саши Панкратова, заводилы и хохмача, давнего друга дома и нежного, преданного поклонника Ксениных чар. А он молчал, ибо понял, что именно скажет ему сейчас Саша, и не хотел слышать его слов. Соколовский почти готов был уже снова бросить трубку, но что-то вдруг заставило его усилием воли удержаться от этого, выйти из вакуума, и едва шевелящимися губами он проговорил:
— Да, Саша, это я. Я уже знаю. Мне сообщили.
— Слава богу, я представить себе не мог, как первому сказать тебе об этом… Это ужасно, Лешка, — плакал где-то на другом конце телефонного провода здоровый и крепкий мужик, ничуть не стесняясь своих слез и не сомневаясь, видимо, что Алексей сейчас тоже плачет. — Никто не мог даже подумать… Ты должен вернуться, слышишь? Скорее вернуться в Москву! Завтра же!
В его голосе появились надрывные, истерические нотки, и Алексей, который не мог сейчас плакать, потому что не мог поверить в то, что все действительно кончено — так неожиданно и разом! — быстро спросил:
— Ты уверен, что это правда? Ты же знаешь, как много бывает ошибок и головотяпства в таких случаях. Я немедленно вылетаю, но только не в Москву, а туда, на Урал, может быть, их плохо искали, может, они все еще ждут помощи в пещере. Ты знаешь, как это случилось?…
В трубке воцарилось молчание. А потом друг сказал безнадежно и ласково, словно разговаривая с тяжелобольным ребенком:
— Их не надо искать. Они уже в Москве, Леша. Это случилось в самом начале, в первый же день. Университет не мог сообщить тебе сразу — не знали, где остановилась твоя труппа, да и сами надеялись, наверное, до последнего…
Все. Вот теперь это было все. Их не нужно искать, они не в пещере, они в Москве. Ксюша и Наташка в Москве. Только… Но додумать эту мысль до конца он не смог, и, чувствуя, как вдруг сразу похолодели у него руки, Соколовский проговорил:
— Ты видел их? Видел сам? Это действительно правда?…
— Нет, нет, не видел! — выкрикнул Сашка. — Их привезли в Москву только вчера, в закрытых гробах, и открывать не советуют. Говорят, страшно изуродованы, Леша… Там был обвал, в узком колодце, погибла почти вся группа — кроме твоих еще двое Ксюшиных студентов и местный проводник. Последний, говорят, еще жив, но он без сознания. Его оставили в местной больнице, но надежд на то, что выкарабкается, практически никаких, понимаешь? Этот парень сумел рассказать, как было дело, только он сам мало что помнит — все случилось внезапно. Какая-то нелепая случайность, безумно несчастливое стечение обстоятельств. Снаружи были люди, которые видели, как группа вошла в пещеру, и услышали грохот обвала. Спасателей вызвали тут же, и их откопали, но… ох, Леша!..
Сашка торопился, кричал, вываливая массу подробностей, быть может и ненужных сейчас, но помогавших ему удержать внимание Алексея и не дать тому скатиться в пропасть отчаяния. Он добавил бы и еще что-нибудь, но Соколовский не мог больше слышать этого задыхающегося, прерывистого голоса. Намотав на руку телефонный шнур и почти не сознавая, что делает, он рванул его; розетка затрещала, но выдержала, и тонкий провод повис в его руках как ненужная, жалкая метафора его собственной жизни. Отшвырнув замолчавшую наконец трубку в сторону, Алексей сделал несколько шагов к креслу, рухнул в него и уставился в окно, где снова занималось прозрачное, тихое и бессмысленное венецианское утро.
То, что он чувствовал сейчас, нельзя было назвать ни горем, ни отчаянием от потери близких, ни трагическим опустошением. Это была скорее жгучая, сокрушительная ненависть к самому себе — к себе, так бездарно растратившему самое драгоценное достояние своей жизни, нарушившему некий неведомый закон и посягнувшему на высшее космическое равновесие. К себе, неблагодарно посмевшему пожелать иной доли и лгавшему, лгавшему каждым словом, иногда даже не ведая того…
…Ты хочешь спросить о Ксении? У нее все в порядке, все так же сводит… с ума молоденьких аспирантов… По-прежнему хороша и пользуется успехом… И вообще — цветет!
Он говорил это Вуйчицкому, когда жены уже не было. Когда ее тело, искореженное камнепадом, уже не чувствовало боли. И когда она физически не могла позвать его на помощь, а тем более — сводить с ума молоденьких аспирантов…
…Жена… никогда не желала прикладывать дополнительные усилия, чтобы выглядеть еще лучше… Ей достаточно было данного ей Богом, и никакой особенной заботы о своей внешности она проявлять не собиралась…
А это когда было? Тогда, на Сан-Марко, когда он любовался Лидиным силуэтом и легко находил для себя любые оправдания, не собираясь, впрочем, и оправдываться. Ведь все в его жизни было так естественно и прекрасно — Лида, Венеция, предвкушение его театрального успеха и его влюбленность, пьянящая и ударяющая в голову, как дорогое, изысканное шампанское. Превосходная отговорка для неверного мужа, не правда ли, Алексей Михайлович? Разве можно любить жену, если она не старается выглядеть для тебя чуть-чуть лучше, нежели есть на самом деле?
…Ах, если бы я все-таки был по-настоящему свободен… Если бы Ксения вдруг встретила и полюбила другого, дав ему тем самым желанную свободу… Да мало ли как бывает!..
Бывает. Вот и случилось. И он свободен теперь. Судьба, посмеявшись над ним, вдруг дала ему то, что он так нелепо, так страшно и необдуманно попросил у нее — свободы. И в этой ненужной ему свободе навсегда сгорели жизни двоих самых любимых, самых необходимых женщин в его жизни. И вся его собственная жизнь тоже, глупая и жалкая, никому не нужная теперь, бездарная жизнь.
К утру Алексей знал уже все, что только можно было узнать о несчастье, находясь за тысячи верст от места происшествия. Московский университет позаботился обо всех печальных приготовлениях, и ждали только его, Соколовского, чтобы окончательно решить оставшиеся вопросы, связанные с похоронами. Мать Ксении, с которой у зятя были не слишком теплые, хотя и не враждебные отношения, не разрешила отправить тела в морг, и теперь оба гроба ждали Алексея в ее квартире, в старом доме на Ордынке, где родилась и провела детство его жена. Его собственных родителей давно не было на свете; старшая, сводная, сестра была больным и не слишком-то стойким человеком; теща провела последние сутки исключительно на лекарствах, изо всех сил пытаясь справиться с неожиданным горем, и Алексей понимал, что на свете нет никого, к кому он мог бы обратиться сейчас за помощью и утешением. Он — старший, он — единственный, он — глава семьи, которой уже нет и никогда не будет… И, отчаянно стараясь удержаться на плаву и принять какие-то решения, совершить некие действия, которых молчаливо ждали от него окружающие, Соколовский с ужасом понимал, что не способен сейчас решительно ни на что. Его нет, потому что нет его семьи.
В десять часов к нему, так и не прилегшему за всю ночь ни на минуту, заглянула Лида. Она вошла в номер, едва слышно ступая по мягким коврам, испуганно отводя в сторону взгляд и отчаянно, снова и снова, решая в уме одну и ту же простенькую задачу: должна ли она быть в эти дни рядом с Соколовским, нужна ли она ему или же ее присутствие только принесет сейчас этому человеку лишнюю боль. Примитивная дилемма и слишком естественная женская реакция были так явственно написаны на Лидином лице, что ее режиссер, пожалуй, усмехнулся бы сейчас, если б смог. Она, вероятно, еще думала, что способна принести ему утешение, но в глазах Соколовского эта женщина была теперь не кем иным, как сообщницей его собственного преступления; от нее ничего не зависело, и она ничего не могла. Ее просто не существовало — так же, как и его самого.