— Боже ты мой, горе-то, горе-то какое! А я — батюшки мои, я ведь и не знал ничего! Сказали: мол, Соколовская погибла, я и думал: Вера, она ж болеет у вас… Простите меня, дурака старого, если сможете. И зовите нас, не стесняйтесь, если что. Ночь, за полночь — все равно, может, помощь какая потребуется, может, плохо вам станет.
— Спасибо, — коротко поблагодарил Алексей, отвернувшись от гостя. Господи, да уйдет ли он когда-нибудь?!
— А мы ведь тут ждали вас на майские праздники, — растерянно продолжал Василий Петрович, не в силах остановиться и не зная, как закончить разговор. — Давно не видались, с осени. И поговорить хотелось, и посоветоваться кое об чем. А сегодня слышим, ворота скрипят, но не по-хозяйски как-то, странно, несмело… Думали, может, воры… Ах ты господи, что ж я все одно и то же повторяю! Простите меня, Алексей Михайлович. Я ведь думал, так, зайти, разузнать по-соседски, а вышло-то… Ох, горе, горе!
Шорох удаляющихся, шаркающих шагов, шум листьев, дуновение ветра и — тишина. Наконец, наконец тишина! Соколовский облегченно вздохнул, подобрал с пола скомканный плащ и, сам не зная зачем, щелкнул кнопкой выключателя. Яркий, безжалостный электрический свет залил гостиную, беззастенчиво обнажив узорные паутинки в углах, пыль на комоде, высохшие цветы, оставшиеся с осени в большой керамической вазе… «Ксюша приедет, уберет», — привычно подумал он и тут же охнул от настоящей, неметафорической боли в сердце, ожегшей его при этой обманчивой мысли. Снова щелкнул выключателем, погружая дом в окончательную, беспросветную тьму, добрался до спальни, глянул мельком на фотографию смеющейся Татки в широкой деревянной рамке, стоявшей у изголовья постели, упал на широкую, старую их с Ксюшей кровать и уткнулся головой в подушку. Вот так, хорошо — чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать.
Он не знал, сколько пролежал вот так, в темноте; его не брали ни сон, ни выпитый махом коньяк, ни усталость. Должно быть, времени прошло совсем немного, потому что, когда он поднял голову от подушки на негромкую трель телефона, за окнами все еще было темно. Часа три ночи, не больше, механически определил Алексей и уставился на изящный, цвета кофе со сливками, аппарат на прикроватной тумбочке.
Итак, вопрос повторяется: кто бы это мог быть? Кто может знать, что он теперь на даче? И не только знать, но и осмелиться позвонить ему по редко используемому дачному номеру — даже и не по сотовому — в такую рань? Брать трубку он не собирался, если только… И еще до того, как включился сигнал автоответчика, Соколовский уже знал, кто это может быть. И знал, что отвечать придется.
Голос Лиды, мелодичный и тягучий, ударился о его слух, его сердце и… отскочил, как тугой резиновый мячик, ошибочно выбравший свою цель.
— Я знаю, что ты здесь, Соколовский, — говорила она, и Алексею казалось, будто в этой пьесе не место двум режиссерам, и один из них напрасно претендует на главенствующую роль. — Я заезжала к тебе домой, но в окнах нет света и за дверью не слышно даже шороха. Тогда я вспомнила о вашей даче… Ответь мне, Алеша. Возьми трубку. Я знаю, ты здесь, тебе негде больше спрятаться от людей…
Он испугался вдруг, что сейчас истечет время, отведенное для записи сообщения, и связь отключится. Испугался, что Лида положит трубку с намерением снова и снова дозваниваться до своего адресата. Нет, это было немыслимо! Им действительно следует объясниться. И он схватился за телефон, отчаянно желая покончить с этим раз и навсегда.
— Что ты хочешь? — спросил он, даже не пытаясь быть вежливым.
Если такой тон и был для актрисы неожиданностью, то она ничем не выдала себя. Спокойно и ласково, не отвечая на прямо заданный вопрос, она откликнулась:
— Слава богу. Я так и думала, что ты должен быть здесь и отозваться… Ты знаешь, Алексей, я никогда не звонила тебе по домашним номерам, чтобы не ставить тебя в неловкое положение. Но теперь, когда я точно знаю, что взять трубку некому, кроме тебя… теперь, я думаю, ты простишь мне это нарушение этикета?
Задохнувшись от ее наивной и, скорее всего, непреднамеренной жестокости — «Я точно знаю, что взять трубку некому, кроме тебя»! — он быстро нашарил на тумбочке сигареты и закурил. А Лида, словно и не дожидаясь от него ответа, продолжала:
— Нам надо поговорить, Соколовский. Я знаю, тебе сейчас трудно. Но ведь у тебя есть я. Ты помнишь, как ты любил меня в Венеции? Помнишь наших голубей на Сан-Марко, и вечер после спектакля, и того придурка-бармена, который никак не хотел налить мне чаю?…
— Лида, ты не то говоришь, не так. — Ему казалось, что ее еще можно остановить. Он не хотел слышать того, что она скажет дальше, потому что тем самым она окончательно отрезала бы для них обоих всякую надежду на будущее. Ее дело теперь, в эти дни, было — молчать. А она разыскала его и пыталась сама срежиссировать ситуацию, в которой от нее ничего не зависело. — Понимаешь, я должен побыть один. Я прошу тебя, не надо сейчас давить на меня, звонить, домогаться встреч, утешать…
— Я не собираюсь тебя утешать. У тебя все нормально — ты слышишь меня, Соколовский? Несколько часов назад мы все вернулись из Венеции. Триумф таков, что никто из нас до сих пор не может поверить в это. Да и ты, дорогой, наверняка не смел надеяться на подобную удачу… Ты застал только первую волну своего триумфа, а уже на следующий день после твоего отъезда о нас писали все газеты Италии. Ты понимаешь, что это значит, Алексей? Ты должен продолжать работу, ты ведь прежде всего художник, творец!
Он сумел наконец вставить слово в эту бесконечную тронную речь:
— Я не художник сейчас. Ты не забыла о том, что произошло?
— Разумеется, нет. Ну, и об этом нам надо поговорить, да, Алеша? Только не стоит делать этого по телефону. Может быть, ты вернешься в Москву?
— Нет, не вернусь.
— Хорошо, неважно. Тогда я могу приехать к тебе. Объясняй дорогу, Алеша, я ведь никогда не была еще на твоей даче…
— И никогда на ней не будешь, — сказал он сквозь зубы. Но потом решил сделать еще одну попытку объяснить женщине, близость которой еще несколько дней назад заставляла его стонать от счастья, свое теперешнее состояние и невольно смягчил тон: — Давай не будем форсировать события, Лида. Я должен прийти в себя. Должен пережить все это один. Мне никто не нужен сейчас — ни ты, ни театр, ни успех. Дай мне время. Мы поговорим потом, позже. Я обещаю тебе, что мы потом поговорим.
— Когда потом?! — Ее голос взвился в истерическом недоумении, и Соколовский почти с испугом подумал: неужели я так плохо знал ее? — Неужели ты не понимаешь, что, при всей трагичности происшедшего, в конечном счете тебе и театру это пойдет только на руку! Такой случай, Алеша, такой красивый сюжет: бешеный успех режиссера за границей, трагическое известие, застающее его на гребне триумфа, умение не опускать рук и — новые спектакли, новая слава! Ведь это сделает тебя героем дня!
— Лида, подожди, остановись, разве так можно?…
— Нет-нет, это ты остановись, ты должен меня дослушать до конца! Я все понимаю, Алеша: то, что случилось, — ужасно. Особенно гибель твоей дочери, о которой ты никогда не забудешь. Но ее и не нужно забывать! Это страдание даст новый импульс твоему делу, твоему призванию, твоему творчеству!.. А Ксения… Ну, скажи мне прямо — и себе самому, главное, скажи, — так ли уж необходима была тебе эта женщина? Ведь вы давно уже стали только партнерами по браку, жили каждый своей жизнью. Я не бесчувственна, нет, но мы оба должны понимать: трагедия на самом деле развязала тебе руки…