Он шел быстро и споро, ничуть не пугаясь глубоких теней на могилах и почти не вспоминая о тяжелом, холодном своем сне. Все давалось ему в эти минуты легко, без усилий — и дорога к воротам сама ложилась под ноги, и такси моментально замигало зеленым огоньком, едва он вышел на проезжую часть улицы, и родной дом показался за поворотом почти мгновенно — так, что он не успел ни соскучиться, ни задуматься.
Алексей Соколовский твердо знал, что теперь будет делать. Решение вызрело и окрепло в нем мгновенно, не оставляя в душе сомнений, не терзая сердце малодушными «за» и «против». Только вот удалось бы, сложилось. И все, что он сейчас придумал и решил, оказалось правдой…
Перед собственной дверью ему пришлось резко затормозить, словно наткнувшись на непреодолимое препятствие. Крупная, неаккуратного вида печать сковывала замок квартиры с косяком стены; полоски бумаги со штампом «УВД» казались намертво приклеенными к кожаной обивке двери. Недоуменно пожав плечами, Соколовский сорвал печати и привычным движением сунул ключ в замок. Жалобно скрипнув, металлический стерженек царапнул тайные внутренности входа в родную квартиру и намертво застыл, не будучи в состоянии повернуться ни влево, ни вправо. Замок явно был «чужим».
Алексею ничего не оставалось, как позвонить в соседнюю дверь. Соседка Полина Геннадьевна, полная, добродушная и неповоротливая, открыла немедленно, не преминув жалобно ахнуть при виде знакомой фигуры на своем пороге.
— Боже мой, Алексей Михайлович! Вы вернулись!.. А вас насовсем отпустили или как?
Если бы человеческая бестактность еще могла причинять Соколовскому боль, то это, вероятно, был бы тот самый случай, когда человеку не по себе. Но поскольку он знавал уже причины для боли и посерьезней, то сейчас лишь улыбнулся и вежливо ответил:
— Приветствую вас, уважаемая Полина Геннадьевна. А откуда меня должны были отпустить?
Она повела полными плечами, сообразив, что сказала не то, и быстро выговорила:
— Извините, дорогой мой. Нам сообщили, что дела ваши плохи, совсем плохи… то есть с психикой нелады. И что вам необходимо пройти долгий, полный курс реабилитации в сумасшедшем… Ну, словом, вы меня понимаете? Так что уж не сердитесь, мы ведь все понимаем, пережить такое и остаться вполне адекватным трудно…
«Она и впрямь говорит со мной, точно с больным, — мелькнуло у него в голове. — Интересно, кто же это преподнес соседям такую интересную версию? И знают ли об этой версии в театре?» А Полина Геннадьевна уже суетилась в прихожей, куда она жестом пригласила пройти и Соколовского, шумно выдвигая и задвигая многочисленные ящички старинного комода.
— Ну где же они? — бормотала она, не обращая внимания на гостя, терпеливо ожидавшего результатов ее поисков. — Куда подевались? Понимаете, — снизошла она наконец до объяснения, — это я решила вызвать участкового и опечатать вашу квартиру. Вас ведь ограбить хотели недели две назад, ночью; наверное, узнали, что хозяев долго не будет, или навел кто-то… Хорошо, что мы проснулись от шума: замок-то у вас крепкий был, а они его взломать пытались. В общем, муж милицию вызвал, мы ведь тут на сигнализации, вы знаете. Их повязали, они даже и с дверью закончить не успели. А на другой день мы сердцевинку в вашем замке поменяли, вот ключи-то старые у вас и не подошли. А участковый дверь опечатал и нам новые ключики под присмотр оставил… Только вот куда я их подевала? Ага! Вот они, голубчики!
Ее клич был таким радостным, что Алексею стало даже неудобно оттого, что он не в состоянии разделить восторга соседки по такому значительному поводу, как находка ключей, ею же самой и спрятанных. Наверное, я должен сейчас выразить радость, тоскливо подумал он. Поцеловать ручки, сказать, как я ценю заботу и благородство соседей. И ведь они и в самом деле позаботились обо мне, это правда… Только вот отчего же мне так тошно, так сумрачно, так не хочется с ней разговаривать?!
Полина Геннадьевна с жадным интересом смотрела на него, явно ожидая каких-то слов, подробностей. Но Соколовский тряхнул головой, молча взял ключи и, кивнув в знак благодарности, отправился восвояси. Сумасшедшему простительно, невесело подумал он. Пусть спишет мою молчаливую холодность на счет моей — как она это назвала? — неадекватности.
Квартира встретила его все тем же давним, предотъездным сумбуром, который он не в состоянии был привести в порядок, вернувшись с похорон. Только теперь квартира выглядела совсем неживой: толстый слой пыли сделал их любимые с Ксюшей вещи усталыми и точно присыпанными пеплом. Блузка и халатик свернулись на своих местах мертвыми, холодными комочками, и на всем лежал отпечаток запустения и заброшенности. Стараясь не думать ни о чем, он быстро принялся распихивать вещи по местам: свои и Ксюшины — в большой шкаф в спальне, Таткины — в любимый, еще детский комод в ее комнате. «Только не распускаться, — твердил он про себя, — только не думать, не думать… Они живы, просто сюда больше никогда не вернутся. Вот и все. Все, Соколовский! Не думать об этом». И тут же он запнулся о туфли, которых сначала не заметил в темноте спальни — большого света он не зажигал, включил только бра над широкой супружеской кроватью. Это были легкие теннисные туфли, которые Ксения в последний момент вынула из своего рюкзака. «В мае, да еще на Урале, в них будет холодно, — с сожалением сказала она, — придется оставить. А ведь они такие удобные!..» И, споткнувшись об эти туфли, услышав словно воочию голос жены, увидев внутренним взором ее легкую фигурку, склонившуюся над рюкзаком, Соколовский неожиданно для себя вдруг осел на пол и завыл, схватив туфельку в руки и прижавшись лицом к резиновой подошве.
Потом он долго стоял у темного окна в кухне, пыхтя сигаретой, вкус которой отчего-то казался ему незнакомым, и размышляя, налить ли коньяку или ограничиться пивом. Запас баночного пива был в холодильнике всегда, а в баре наверняка оставался коньяк. Но беда Соколовского сейчас была в том, что простые движения и жесты, которые могли бы утешить человека в беде, перестали на него действовать, едва он переступил порог собственной квартиры. Поэтому он не пошел ни к холодильнику, ни к бару, а вернулся в спальню и с размаху кинулся на кровать.
«И что дальше?» — тихо спросил он самого себя. Ах да, была же идея…
Часы, неумолимо отсчитывая минуту за минутой, показывали уже два ночи, и самым правильным было бы теперь заснуть. Но Алексей Соколовский не годился сейчас для правильных поступков. И потому, с трудом поднявшись, он направился к шкафу. «Многоуважаемый шкаф!» — так звала этого монстра Татка.
Альбом со старыми фотографиями и письмами попался ему на глаза почти сразу же. Ксюша, при всей ее хозяйственной безалаберности, с трепетом относилась к тому, что она называла семейными реликвиями, причисляя к ним отнюдь не одни только немногие фамильные драгоценности. А потому Соколовский всегда мог быть уверен, что старые семейные бумаги, документы, письма, даже не самые значительные, рано или поздно обязательно окажутся в целости и сохранности где-нибудь на верхней полке их «многоуважаемого шкафа».
Ему нужно было только одно письмо. Одно-единственное, старое, в затертом, потрепанном конверте, с адресом, написанным неверной, неуверенной рукой и почерком, лишь весьма отдаленно напоминающим те летящие, молодые строчки из дневника, которые он помнил теперь почти наизусть. Единственное письмо, которое его мать получила от своей матери из далекого, загадочного для всякого жителя Страны Советов Парижа. То самое письмо, где бабушка пыталась объяснить мотивы своего поступка, просила прощения и умоляла откликнуться…